Во вторник, 12 сентября, пришел на улицу Бак к восьми часам. В передней, возле двери, ведущей в коридор, — кустик вереска, слегка уже засохший, облезлый; в прошлый раз я его не заметил. После ужина мы пошли к нему в комнату. Почти все время промолчали, если не считать нескольких его слов о том, что он боится воспоминаний, которые память оживляет вопреки его воле. — Они тычут меня носом в помойку , — сказал он, — они сталкивают с собой, с распадом себя, и это столкновение мгновенно пробуждает гадливость, которой я не в силах подавить. Внезапно он воскликнул: — Тяжелый запах, от которого начинаешь задыхаться, — запах гладильной!.. По ночам эти воспоминания приходят чередой, вызывая тошноту, и когда в беспощадном электрическом свете, на плиточном полу, леденящем колени, мое нагое тело, сотрясаемое дрожью… Он осекся и умоляюще спросил, схватив меня за плечо: — Скажите мне… скажи мне… — Потом добавил: — 11 тогда я превращаюсь в ошметок того, что извергаю. Тогда… Он не договорил. И вдруг заплакал, громко, навзрыд. Я отвернулся. 13 сентября. Купил три пачки табака, полкило моркови, столько же апельсинов. По словам У., один такой цитрус, длиной в палец, вместе со своей ненужной шкуркой весит сто двадцать граммов. Четверг, 14 сентября. Набил трубку «Петерсоном». Он показался мне отсыревшим. А на вкус — и вовсе отвратительным. Пятница, 15 сентября. К концу дня зашел на улицу Бак. Этим утром малыш Д. впервые пошел в школу[1]. А. скверно выглядел. Он лежал в постели. И говорил долго, но как-то бессвязно, отрывочно. — Все, что меня привязывает к этому миру, — сказал он, — пронизано безнадежной запущенностью, безнадежной изношенностью. Я изношенный человек, пользующийся изношенным языком. Я подобен Йерру. Таким образом, все, что находится на своем месте, в полном порядке, неизбежно отправляется на свалку. И все дышит смертью! Потом добавил: — Как те древнеримские статуи, что внезапно, без всякой видимой причины, источали кровь. Да, именно так, — продолжал он, — все раздваивается и, отделившись от своего подобия, властно занимает его место… В полдень, когда Элизабет у себя в галерее… Когда Д. обедает в школьной столовой… Я один. Передо мной на столе усталость, кусок хлеба, надкушенный еще вчера… да, тяжелое изнеможение и усталость и еще какая-то подспудная уверенность, способная навести ужас, внушающая, что некогда мы приносили жертвы, которые доселе вдохновляют нас: обертка от куломье, стакан вина, бутылка вина, винное пятно, замаравшее деревянную столешницу, нет, не так… лужица вина, залившего дерево стола, извечная пытка Тантала, полуденный перезвон, моя рука… их исчезновение… моя рука… — 2 —
|