Потом, наконец, я почувствовал, что совершенно вымотался. Я добавил в конце письма несколько цветистых комплиментов — пусть девочка порадуется, раз уж она прочитала весь этот бред, — и, не перечитывая, нажал на кнопку «Отправить». Она написала почти сразу. Она спрашивала, а где сейчас Алина, и есть ли у Светки дети, и общаемся ли мы. Спрашивала, какие цветы росли около той изгороди, где мы прятались с девочкой Аней — наверное, мальвы? У ее бабушки во Львове были мальвы, розовые и белые, и она гуляла среди них, когда была совсем маленькой, поэтому она была уверена, что сказка про Дюймовочку — это чистая правда, и цветы действительно гораздо выше человека. Ну, по крайней мере, иногда. Я написал ей про своего друга Сережку Кремера, который был выше меня на голову и шире в плечах вдвое, был драчуном и забиякой, но дрался только по справедливости и никогда не бил лежачего. Про то, как мы с Сережкой в двенадцать лет сбежали на попутках в Москву и ходили на ипподром, про то, как потом поступали в Политех и не поступили, а пошли с горя в Бонч, куда конкурса не было. Как на первом курсе Сережка фарцевал, а мне подарил джинсы, просто так. Сказал — мол, Крупский, ты охренел, в чем ты ходишь? Да и подарил. Про то, как Сережка познакомился с Мышью, а потом познакомил с ней меня, и про то, как я боялся, что он узнает, что мы с Мышью целовались… И про Мышь я ей много рассказывал, про то, как у Мыши появился Татищев, какой он был смешной, усатый, толстый, и ужасно, ужасно старый — старше нас лет на пятнадцать, ему уже за тридцатник было. Тридцать пять типа. Про Татищева я ей потом еще много писал — она спрашивала про него. Судя по вопросам, она, как и он, была меня постарше, и, возможно, тоже из Горного, уж больно прицельно она интересовалась — мол, а кто у него преподавал? А в каком году он ушел? А первую жену как звали? Так вот, писал я, с Мышью они очень друг друга любили, но Татищев был такой… настоящий питерский разгильдяй, знал все на свете, а институт закончить не удосужился, умел до черта всего — а работал каким-то то ли дворником, то ли сантехником… Потом, в перестройку, он завел какой-то бизнес, влез в долги, мы все вежливо молчали и старались о нем не говорить — сволочи мы были, сосунки самовлюбленные, западло нам было с лузером якшаться. А потом он повесился. Ранней весной, в начале апреля, на чьей-то пустой даче. Потом мы, конечно, ходили к Мыши, утешали ее, говорили какие-то слова, но понятно, что это все пустое. Сейчас бы ему было к шестидесяти. Еще вполне был бы мужчина в силе. А теперь мы уже давно его старше и вряд ли умнее. И с этим мало что можно сделать. — 183 —
|