Но главное различие между нами состояло в разном эмоциональном восприятии прошлого. Райх — до мозга костей представитель точной науки. Для него цифры и результаты измерений — все, он может получать громадное наслаждение, читая подряд, десятками страниц, напечатанные в несколько колонок показания счетчика Гейгера. Он любит говорить, что история должна стать точной наукой. Что же касается меня, то я никогда не пытался скрыть, что в моем характере есть очень сильная романтическая жилка. И археологом я стал вследствие одного почти мистического переживания. Однажды я читал книгу Лэйярда о цивилизации Ниневии*, случайно обнаруженную у меня в спальне на ферме, где я тогда жил. Во дворе сохла на веревке кое-какая моя одежда, и когда послышались раскаты грома, я поспешил выйти, чтобы снять ее. Недалеко от дома стояла большая лужа довольно грязной воды. Когда я, все еще размышляя о Ниневии, снимал одежду с веревки, мой взгляд случайно упал на эту лужу, и я на какое-то мгновение напрочь забыл, где нахожусь и что делаю. Лужа представилась мне какой-то совершенно незнакомой, столь же чуждой, как марсианское море. Я стоял неподвижно, не сводя с нее глаз. Первые капли дождя упали на ее поверхность, и по ней побежала рябь. В этот момент меня охватило ощущение какого-то небывалого счастья и еще не испытанного мной прежде прозрения. Я вдруг почувствовал, что и Ниневия, и вообще вся история столь же реальны, столь же новы и незнакомы мне, как эта лужа. История обрела для меня такую реальность, что, стоя там с охапкой одежды, я гспытывал что-то вроде презрения к самому себе. До самого вечера я ходил как во сне и с тех пор понял, что должен посвятить всю свою жизнь реставрации прошлого, лишь бы вернуть это ощущение иной реальности. Читателю вскоре станет понятно, что все это имеет прямое отношение к моей истории. Мы с Рай-хом настолько по-разному воспринимали прошлое, что каждого из нас часто забавляло, когда в какой-нибудь мелочи проявлялся характер другого. Для Райха вся поэзия жизни заключалась в точных науках, а прошлое было всего лишь одной из областей, где он мог проявить свои способности. Для меня же наука была не более чем служанкой поэзии. Мой первый учитель, сэр Чарлз Майерс, только укрепил меня в этом убеждении,— он в высшей степени презирал все современное. Стоило увидеть его работающим на раскопках, как становилось ясно — это человек, для которого XX век больше не существует, который, как могучий орел с вершины горы, видит перед собой далекие горизонты истории. Почти ко всем окружающим он питал отвращение, доходящее до содрогания, и как-то пожаловался мне, что большинство их представляются ему «какими-то недоделанными и жалкими». Рядом с Майерсом я чувствовал, что подлинный историк — не столько ученый, сколько поэт. Однажды он сказал, что созерцание людей наводит его на мысль о самоубийстве, и примирить его с тем, что он тоже человек, могут только раздумья о величии цивилизаций и их падении. — 8 —
|