Сейчас мы уже старались, не обращая внимания на публику, играть гораздо сосредоточеннее, нежели поначалу; чем посетители летнего ресторана становились равнодушнее и грубее, чем больше окружали нас своим шумным безразличием, превращая в покинутый островок, чем нам было тоскливее, тем больше мы уходили в себя; иными словами, играли уже скорей для себя, чем для других; так нам удалось забыть обо всем вокруг и сотворить из музыки некую оболочку, внутри которой мы ощущали себя среди галдящих пьянчуг, словно в стеклянной каюте, опущенной в глубь холодных вод. «Были б реки чернильные меж бумажных гор, и звезды-писалочки повели б разговор, пусть бы милой писал весь белый свет, о моей любви не расскажет — нет», — пел Ярослав, не вынимая из-под подбородка скрипки, а я чувствовал себя счастливым внутри этих песен (внутри стеклянной каюты этих песен), в которых печаль не игрива, смех не лжив, любовь не смешна, а ненависть не пуглива, где люди любят телом и душой (да, Люция, и телом, и душой разом!), где в ненависти тянутся к ножу или к сабле, в радости танцуют, в отчаянии кидаются в Дунай, где, стало быть, любовь — все еще любовь, а боль — все еще боль, где настоящее чувство еще не выкорчевано из самого себя и не опустошены пока ценности; и мне казалось, что внутри этих песен я дома, что из них я вышел, что их свет — мой изначальный знак, моя родина, которой я изменил, но которая тем больше моя родина (ибо самый жалостливый голос у родины, перед которой мы провинились); но следом осознал я и то, что моя родина не из этого мира (а какая же это тогда родина, если она не из этого мира?), что все, что здесь мы поем и играем, это только воспоминание, память, образный сколок того, чего уже давно нет, и почувствовал, как земная твердь этой родины опускается под ногами, как я проваливаюсь, как, держа кларнет у губ, проваливаюсь в бездну лет, в бездну столетий, в необозримую бездну (где любовь — все еще любовь, а боль — все еще боль), и подумал с удивлением, что моя единственная родина — именно это низвержение, это пытливое и взыскующее падение, и я отдавался ему все больше и больше, испытывая сладостное головокружение. Потом я поглядел на Ярослава, чтобы прочесть по его лицу, одинок ли я в своей экзальтации, и вдруг заметил (его лицо освещал фонарь, подвешенный в кроне липы над нами), что он очень бледен; я заметил, что он, играя, уже перестал себе подпевать, что рот его сомкнут; что его робкие глаза стали еще испуганнее; что в наигрываемой им мелодии слышатся фальшивые звуки и что рука, в которой он сжимал скрипку, опускается вниз. А потом он вдруг совсем перестал играть и сел на стул; я наклонился к нему и спросил: «Что с тобой?» По лбу у него стекал пот, а правой рукой он держался за левую, почти у самого плеча. «Ужасно болит», — сказал он. Все остальные, так и не поняв, что Ярославу плохо, продолжали пребывать в музыкальном трансе и играли уже без первой скрипки и кларнета, паузой которых воспользовался цимбалист, чтобы блеснуть своим инструментом, сопровождаемым теперь второй скрипкой и контрабасом. Я подошел ко второму скрипачу (помня, что Ярослав представил мне его как врача) и послал к Ярославу. Теперь звучали одни цимбалы с контрабасом, в то время как второй скрипач, взяв Ярослава за запястье левой руки, долго, очень долго держал ее; потом поднял ему веки, поглядел в глаза, коснулся его лба в испарине. «Сердце?» — спросил он. «Рука и сердце», — сказал Ярослав, позеленевший лицом. Тут уже заметил нас и контрабасист; прислонив контрабас к липе, подошел к нам; теперь звучали лишь цимбалы — цимбалист, ничего не подозревая, был счастлив, что играет соло. «Позвоню в больницу», — сказал второй скрипач. Я подошел к нему и спросил: «Что с Ярославом?» — «Абсолютно нитевидный пульс. Холодный пот. Без сомнения, инфаркт». — «Черт побери», — сказал я. «Не беспокойтесь, как-нибудь выкарабкается», — успокоил он меня и быстрым шагом пошел к зданию ресторана. Он протискивался между людьми, захмелевшими и совсем не замечавшими, что наша капелла перестала играть, — они были полностью заняты собой, своим пивом, болтовней и взаимными оскорблениями, которые кончились в противоположном углу сада потасовкой. — 198 —
|