Так что часто, если лошадь не стояла на пороге конюшни, чтобы повидать и поприветствовать друзей, а в ней нуждались, люди входили и спрашивали: «Эй! Ты тут?» Конь отвечал голубиным воркованием и подходил. Клички его никто не знал. И никто не решался спросить у Ланглуа или присвоить коню нашу кличку. У нас всех лошадей звали Бижу или Кокотка. Но это ему не подходило совершенно. Его слишком ценили, уважали и любили, чтобы дать ему такую банальную кличку. Когда с ним разговаривали, то произносили слова, говорили, конечно, нежным голосом, но очень хотелось добавить кличку к добрым словам благодарности, чтобы он понял, что люди чувствуют его любовь и тронуты ею. Но подобрать подходящую кличку не могли, и узнать, как его называет Ланглуа, тоже было невозможно. Когда Ланглуа выезжал на нем, он был холоден и бесстрастен, управлял конем только движениями коленей. А если он с ним и разговаривал, то без свидетелей, и все делалось для того, чтобы мы не слышали этого и чтобы даже не пытались услышать. Так что некоторые звали коня просто «конь», но постепенно, потихоньку, когда были уверены, что хозяин не слышит, его стали называть вполголоса просто «Ланглуа». И это получалось очень легко и естественно, потому что он, по сути, делал с нами все, чего не делал Ланглуа. Был у него только один недостаток: он был суров с себе подобными. Никогда не смеялся и не ворковал ни с другими жеребцами, ни с кобылами. Даже не глядел на них. Невозмутимо проходил мимо них, направляясь к нам. Он любил лишь то, что было выше его уровня. Итак, на следующий же день после приезда Ланглуа нанес визит мэру, чтобы предъявить свои документы, а примерно через месяц нанес ему визит вторично. Об этом узнали от ризничьей, от той самой Мартуны, о которой я вам уже говорил. «Притворщик! — говорила она. — Я сразу заметила, что он поглядывает на меня». Поглядывать на Мартуну — дело непростое! Ей семьдесят лет, но это не главное. Во-первых, она была горбата, к тому же за свою жизнь столько табака нанюхалась, что вот уже больше тридцати лет рот у нее постоянно открыт, а в наших местах, с нашим-то воздухом постоянно открытый рот даром не проходит. Жуть, просто смотреть тошно! Чтобы мужчина в брюках из монмельянского шелка и в сапогах из кожи, тонкой, как носовой платок, поглядывал на Мартуну? Ну нет! «Можете зубоскалить сколько угодно, — говорила она, — но раз я так сказала, значит, это правда. Мне нет никакой выгоды врать». Одним словом, она уверяла, что заметила это уже три недели назад. Он стоял под ивами, напротив дверей кафе. Был это, скажем, вторник. Она шла на луг привязать козу к колышку. Он смотрел, как она это делает. Потом она занялась разными другими мелкими делами. И он не спускал с нее глаз. Иногда выходил даже из-под ивы и буквально следил за каждым ее шагом. Прошли среда, четверг, и Мартуна, а она совсем не дура (если рассказать вам, что она проделывала в молодости…), так вот Мартуна замечает, что Ланглуа выходит из-под деревьев и неотрывно следит за ней всякий раз, когда она идет к церкви. И вот она думает: «Ну, погоди, голубчик!» В субботу она делала уборку в церкви, и именно в тот день Ланглуа не отставал от нее ни на шаг. В ту субботу этим дело и ограничилось. Вот в следующую субботу Мартуна протерла сырой тряпкой статую Пресвятой Девы и сухой — статую Христа, потому что он из гипса и изображение крови на нем еле держится, так что каждый раз господину кюре приходится подрисовать капли крови кисточкой. Она обычно подметает пол и расставляет стулья. Но вот в понедельник она делает полную уборку в ризнице, уборку сверху донизу. Это значит, что она не только чистит, вытряхивает и укладывает облачение, в котором господин кюре проводил службу в воскресенье, но и сушит и проветривает всю одежду, потому что гардероб стоит в северной части церкви, а она находится в тени большого дуба, и вещи там быстро плесневеют. — 41 —
|