Г-жа де Форшвиль была столь прекрасна, что про нее нельзя было сказать: она омолодилась, вернее, всеми своими карминными, рыжеватыми оттенками — она снова цвела. В сегодняшней зоологической выставке, выходя за рамки обыкновенного воплощения универсальной выставки 1878-го, она была бы ключевой достопримечательностью и «гвоздем программы». Впрочем, мне слышалась не «я — выставка 1878-го года», но «я — аллея акаций в 1892-м». Казалось, она и сейчас могла бы там прогуливаться. Впрочем, как раз оттого, что она не изменилась, она не казалась живой. Она была похожа на стерилизованную розу. Я с ней поздоровался, и несколько секунд она выискивала на моем лице имя — так студент ищет ответ в лице экзаменатора, хотя было бы проще поискать его в собственной голове. Я назвал себя, и тотчас, словно силой магических этих слов я потерял что-то присущее земляничнику или кенгуру (должно быть, эта схожесть была вызвана годами), она узнала меня и перешла на тот особый тон, которым когда-то приводила мужчин в восхищение, — они, аплодировавшие ей в мелких театрах, получали приглашение позавтракать с ней «в городе» и ловили эти чудные звуки в каждом слове, на протяжении всей беседы, сколько им было угодно. И сейчас волновал этот бесполезно горячий голос с легким английским акцентом. Ее глаза, однако, смотрели на меня словно с далекого берега, а голос был грустен, как стенания плакальщиц и мертвых в Одиссее. Ей бы играть еще. Я выразил свое восхищение ее молодостью. Она ответила: «Вы милы, my dear, благодарю вас», — и, поскольку ей с трудом удавалось освободить даже самое искреннее чувство от заботы о «светскости», она повторила несколько раз подряд: «Благодарю вас, благодарю вас». Я когда-то частенько бегал, чтобы встретиться с нею, в Лес, и в тот день, когда впервые был у нее в гостях, ловил этот звук, лившийся с губ, как сокровище, а теперь считал минуты, проведенные с ней рядом, потому что решительно невозможно было представить, о чем с ней говорить, и мне пришлось удалиться, все еще думая, что слова Жильберты «вы спутали меня с матерью» были не только правдивы, но и, к тому же, только льстили дочери. Впрочем, не только в Жильберте проступили семейственные черты, доселе незримые в облике, словно они таились внутри, как частички зернышка, о побеге которого, до того дня, как они покажутся наружу, можно только догадываться. Так в той или иной женщине несколько чрезмерная материнская крючковатость лицевых линий лишь к пятидесятилетию перестраивала нос, до сего времени безукоризненный, прямой. У другой, дочки банкира, цвет лица, свежий, как у садовницы, краснел, медянел и отсвечивал золотом монет, над которым столько покорпел отец. Некоторые в итоге начинали походить на свой квартал, и несли на себе отсвет улицы Аркад, авеню дю Буа, Елисейской улицы. Но обычно они воспроизводили черты своих родителей. — 129 —
|