Подобно снегу, степень белизны волос на свой лад говорила о глубине истекшего времени, — так горные вершины, представшие нашим глазам на той же линии, что и другие, все равно выдают высоту своей заснеженной белизной. Впрочем, это правило действовало не в каждом случае, особенно у женщин. Пепельные, блестящие как шелк пряди принцессы де Германт, струящиеся по выпуклому лбу, раньше казались мне серебряными, — теперь, потускнев, матово поблескивали, как шерсть или пакля, и серели потерявшим блеск сальным снегом. Зачастую на долю белокурых танцовщиц, вкупе с седым париком и ранее недоступной близостью с герцогинями, выпадало кое-что еще. Ведь раньше они только и делали, что танцевали, и искусство снизошло на них благодатью. И подобно тому, как в XVII-м веке великосветские дамы ударялись в религию, они жили в квартирах, увешанных кубистскими полотнами, — кубист работал только для них, и вся их жизнь была посвящена ему. На измененных старческих лицах они пытались закрепить, зафиксировать в незыблемом виде одно из тех мимолетных выражений, которые на мгновение, когда мы позируем, принимает наше лицо в попытке либо извлечь выгоду из какого-нибудь преимущества нашей внешности, либо скрыть изъян; они, казалось, бесповоротно стали собственными фотокарточками, над которыми перемены не властны. Все эти люди положили столько времени на облачение в маскарадные костюмы, что наряд, как правило, так и не был замечен теми, с кем они жили бок о бок. Зачастую им была предоставлена отсрочка, и они до последнего оставались собою. Но тогда отложенное переодевание совершалось стремительно; из всех фасонов лишь этот был неотвратим. Мне никогда не приходило в голову, что между м-ль Х и ее матерью может быть какое-то сходство, — с последней я познакомился в бытность ее старухою, походившей на сплюснутого турчонка. И правда, м-ль Х всегда казалась мне очаровательной стройной девушкой, и она довольно долго держалась. Слишком долго, ибо, как человек, которому — пока не наступила ночь — следовало помнить о турецком костюме, она принялась за переодевание с опозданием, и потому стремительно, почти внезапно она сплюснулась и покорно воспроизвела облик старой турчанки, в роли которой когда-то выступала ее мать. Я там встретил старого приятеля, — на протяжении десяти лет мы виделись едва ли не ежедневно. Нас чуть было не представили друг другу по новой. Я подошел к нему, и вдруг услышал голос, который сразу узнал: «Какое счастье для меня после стольких лет…» Но какое удивление для меня! Мне показалось, что этот голос был издан усовершенствованным фонографом, ибо хотя и звучал голос моего друга, он исходил из неизвестного мне толстого, седеющего добряка, и с тех пор я думал, что только каким-то искусственным механическим трюком этот старик может говорить, как мой старый друг. Но я знал, что это был он: человек, который представил нас друг другу, не был мистификатором. Сам он сказал мне, что я не изменился, — я понял, что он думает это и о себе. Тогда я пригляделся к нему получше. В целом, если не принимать во внимание, как он растолстел, в нем много чего уцелело. Однако я не мог поверить, что это он. Тогда я попытался припомнить. В юности у него были голубые, смеющиеся, постоянно подвижные глаза, вечно искавшие что-то довольно отвлеченное, о чем я и не задумывался, Истину, должно быть, с вечной ее неопределенностью, — и вместе с тем там играла шалость и дружественная приязнь. С тех пор, однако, как он стал влиятельным, искусным и деспотичным политиком, его глаза, не нашедшие, впрочем, что искали, замерли, взгляд стал резче, словно глазам мешали сверкать насупленные брови. И эта веселость, непринужденность и простодушие сменились хитроватой скрытностью. И правда, я решил уже, что это кто-то другой, и тут в ответ на какие-то свои слова я нежданно услышал его смех, былой беззаботный смех, за лучистой подвижностью взгляда. Меломаны находили, что оркестровка Х-м музыки Z-а изменила ее до неузнаваемости. Это были нюансы, неведомые профанам. Но детский приглушенный безрассудный смех под покровом взгляда, — острого, как голубой, хорошо, хотя и несколько криво оточенный карандаш, — это хуже разницы в оркестровке. Смех умолк, я чуть было не узнал друга, но, как Улисс в Одиссее, бросившийся к мертвой матери, как спирит, который никак не может добиться от призрака ответа, кто же он такой, как посетитель электрической выставки, который не может поверить, что голос, воспроизведенный фонографом без изменений, тем не менее не был издан кем-то еще, я уже не узнавал моего друга. — 124 —
|