Посмеялись мы над Авдотьей, и Михайло продолжал: – Начинается, однакож, и второе действие. Лежит она, стонет, охает, а бабенки одна за одной к ней да к ней, пожалеть, поохать, потужить, присоветовать. Тарара, да тарара, вошла моя Авдотья во вкус сплетни плести. Поправляется, с постели встает, по избе ходит, а язык свое делает: у Петра курица пропала, у Ивана овца чихает, у дьякона жена сердита, на колокольне галчата вывелись. Я молчу, пущай, думаю, галчата выводятся. Дальше – больше, поправилась, надобно и соседок отблагодарить. Сегодня у Марьи побывала, целый мешок новостей принесла, а завтра у Дарьи еще того больше заимствовала. Помаленьку да помаленьку стала моя Авдотья совсем шальная: то все вокруг себя мучилась, по тысяче верст в сутки делала, а тут дня мало стало чужих людей обегать. Ворочусь с работы, так из Авдотьи и хлынет: «У Захаровых зеленый платок купили, а Марья два аршина ситцу подарила куме, староста избил Пелагею, старшина любовницу завел, у Егора украли полушубок, Акулина мужа не любит, Петра приревновала… Никита – снохач, у Кузьмы деньги в погребе» – не приведи бог! Слушаешь, слушаешь, только около ушей словно бы вьюга шумит. А затем пошло дело Авдотьино и еще шибче: то она поодиночке перебирала Дарью да Марью, а то зачала от Марьи к Дарье переносить, а потом и в оборот – от Дарьи к Марье. Долго ли, коротко ли, смотрю, начали к нам и гости жаловать; то Марья придет, перекрестится и скажет: «Ты что ж это, Авдотьюшка, Акулине-то сказывала?», то Дарья вломится, загалдит: «Ты какие-такие про меня слова говорила?» Авдотья моя, само собой, отпирается: «Не я, мол, а Фекла». – «Как Фекла?» Глядь, и Фекла бежит: «Когда я говорила?» Глядишь, и началась баталия. А Авдотья моя не такова баба, чтоб обробеть, горло у нее здоровое; как начала входить во вкус горло-то драть, так не успел я и оглянуться, как она на все село «горластым чортом» пошла считаться. Да ведь как! на пять верст слышно; да мало того, что из двора бабья визготня целый божий день звенит, точно паровик на фабрике, стала Авдотья и на середину улицы выбегать; станет, орет во всю глотку направо и налево, кулаком грозит: «Я тебе докажу, такая, сякая!» да еще и эдаким манером (он показал, каким) не постыдится сделать, ей-богу! Чистая срамота! А я-то боюсь круто на нее налечь, потому я себя знаю: чуть у меня защемит сердце злом, так уж я не остановлюсь. Вот я и помалчивал да кое-как урезонивал, а она все во вкус входит! – «Подлячки, такие, сякие… я им пропишу правду!» Догадай меня нелегкая, и начни я усовещивать ее таким родом: «что за охота, мол, тебе Авдотья, со всякою сволочью вожжаться?.. Ну чего ты к Марье полезла? Чего тебе у Петра надо? Зачем тебе про любовницу старшины знать? Ведь это, говорю, вот какие люди – они тебя съедят», – да и распиши их по-своему (а я от них ведь предовольно потерпел). Думаю, попритихнет, поопасется на грех наскочить… А она эти мои слова возьми да и разнеси по домам: «Мой, говорит, Михайло так и так вас почитает! Ты, говорит, вор, а ты душегуб». И отрапортовала! Так такой мути намутила – и зги-то не видно стало! Все село перемесила, точно тесто в квашне. Гляжу, и ко мне уж идут: «Ты что ж, Михайло, про меня сказываешь? Да я тебя, острожного мошенника…» Приду в лавку – «Нет тебе кредиту, пошел вон! Про мою жену твоя Авдотья…» Смотрю, старшина зовет: «Ты как же, мошенник, про меня смеешь такие слова рассуждать?»: Да такую кашу заварила, еле-еле я вином судей отпоил, а то бы меня, раба божьего, и выдрали бы да из деревни бы вон выгнали… Вот ведь чего намутила! — 176 —
|