– Да сколько же тебе тогда было лет? – Да когда парицкий трактат-то заключили? – Трактат заключили в пятьдесят шестом году… – Ну, при трактате мне было лет пятнадцать, а как зашибать-то стал, тут, надо быть, лет уж под двадцать пять подошло… Однакож мой хозяин вытрезвил меня и опять водворил на место. Утвердил он меня в щапинском дилижансе, с Большой Садовой в Новую Деревню… Уж и маята ж только настала для меня! Не приведи-то господи! Что одежа, что одры-лошади – чистая смерть! День-деньской дерешь-дерешь одров-то, самого-то бьет-бьет на козлах, – жарища, пылища… Смерть моя! Замучился я, вся у меня душа изныла, думаю-думаю: «когда этому будет конец?» Никакого свету не видать! Нет! Нет моих сил! Бросил все, напился пьян, дилижанс вывалил, одежу разодрал вдребезги, – «Подавай расчет!» А расчета не дают, мой живорез уж так обделал дела, чтобы все ему шло… Ах ты… Стащил хозяйский армяк, уволок, продал, пропил… Украл! Что станешь делать?.. Украл, думаю: «конец, все одно», пустился во все тяжкие… Этого рассказать невозможно всего, что было… Ведь я вам как на духу говорю – в остроге сидел! вот до чего! По этапу препроводили на место родины, а на родине принялись меня учить, драть, ожесточили! Опять я задурил, опять меня упечатали в темную… Кончилось – «не принимает общество» – и шабаш! Иди в Сибирь! Тут уж живорез меня выручил, потому я ему нужен… Приткнули меня к обществу кое-как… Вот тут-то я, весь изуродованный да измордованный, и прилип в училище в сторожа… Ну, а потом господь послал добрых людей, хорошую компанию, обратили на меня внимание… не дали пропасть… Вот тут-то я и оженился на Авдотье-то… Вспомнишь-вспомнишь прошлую-то жизнь – жуть одна, мороз по коже подирает! Не видал я хороших людей; и города боюсь, и деревня мне не сладка досталась; видел их, как они меня учили, знаю уж этих старичков почтенных, – вот и надумал жить почище да не кланяться и не якшаться… Бог, мол, с вами, проживем с Авдотьей поблагороднее… Ан вот… С тяжким коротким вздохом произнес Михайло эти слова, но, к удивлению моему, вместо того чтобы, как я ожидал, заговорить о чем-нибудь тяжелом и неприятном, вдруг неожиданно улыбнулся. – Как вспомню первое-то время, как мы с Авдотьей жили, – заговорил он, весело улыбаясь, – так уж не перечесть, сколько я в ту пору всякой смехоты нагляделся… Бабенка молодая, сильная, складная, а хозяйства-то настоящего нету… Я в ту пору и думать не хотел, чтобы мне пойти к обществу поклониться: «Дайте, мол, земельки!» И сохрани бог! Это чтобы галдеть, кланяться, врать и поить их? И ни-ни, ни за какие миллионы!.. Да и так хватало на расход, очень даже прекрасно пошла моя езда. Ну вот, Авдотье-то и некуда свою силу-то деть… А силы-то много, – у-ух, сколь много в бабе силы! И девать ее куда-нибудь надобно… Ну вот она и стала из моей Авдотьи-то вывинчиваться во что ни пришлось… Жили мы в старом флигелишке отцовском – сенцы да каморка в три окна с русской печкой. Всего объему будет шагов восемь в долину, да шагов шесть в ширину, а до потолка и руки не разогнешь;- упрешься; так вот она в этаких-то размерах и то сумела ни дня, ни ночи себе покою не найтить! И моет, и скребет, и трет, и царапает, и приколачивает, и то есть никакого нет окончания! Тысячу верст вокруг самой себя сделает в сутки, а все еще не все переделала. И занавески, и полотенцы, и всякие малости… Так у нее игла-то и шмыгает в пальцах, как молния… Кровать вознесла, такую – даже лечь совестно – придешь в грязи, думаешь: да как же это можно? Это, мол, все равно, что лаптем в горшок с молоком стать, то и мне в этакое благолепие воткнуться… И кажинный божий день этаким манером, к ночи с ног собьется, а с утра опять! Таракан какой попадется или клоп там, уж она его выдерет из самой стены со всем семейством. Бабенок каких-то молодых подобрала в компанию, так они, бывало, целою компанией за тараканом-то в щель вопьются… Выволокут, дверь настежь распахнут, всею компанией на двор выбегут: тра-ра-ра-ра-ра-ра!.. Кипяток сущий кипит, как у них этот разговор идет! Одна из ихней компании, тоже горячая бабенка, так та за черным тараканом без памяти так втиснулась за печку, еле я ее выдернул оттуда за ногу… Да неужто же не всё, думаю? Нету, куда там! Еще на всю жизнь хватит! Забила, заклеила во всех щелях, все искоренила, обшила, обрядила, – «нет, говорит, надо все ободрать, да ножом выскоблить чисто-начисто!» И все ножом ободрала, обскоблила, и стены, и полы, и лавки, и столы, и шкафики, и полки, и подоконники; скребла-скребла – доскреблась до потолка, на табурет установилась, перегнулась вся, смотреть-то душа замирает! Ну, тут уж, должно быть, и господь осерчал: оступись она с табурета, да кубарем, да головой о печку, а спиной об пол… «Ох, матушки мои родимые!» Ну, думаю, окончание первого действия! Занавес опускается! Положил ее в кровать, поехал за доктором, привез примочки. «Лежи, думаю, друг любезный, поправляйся! Не будет ли чего любопытного во второй пьесе?» – «Ох, матушки-матушки родимые!» А меня так и разнимает смехом: доскреблась же до беды! — 175 —
|