– А вот эти рублика по четыре, что ли… Следует развязывание узла. – Неси-неси-неси-н-н-н!.. – Капитон Иваныч! Что ж это вы говорите?.. Ради субботы-то хоть снизойдите! Ведь посмотрите вы на эту лузгу, издыхают! А вам все годится… Четыре целковых! он в работе шесть стоит… Это я вам истинную правду говорю… Капитон Иваныч?.. – Клади! Пес с тобой! Прохор Порфирыч получает деньги и, отделив себе что следует и даже что вовсе не следует, собирается уйти. – Погоди, – говорит хозяин, – мы с тобой, того… – Слушаю-с, я сию минуту… Радостно приветствуют своего избавителя неумелые люди. И потом так рассуждают: – Экой у этого Прохора ум, братцы мои! – Чево это? – Я говорю, у Прохора ума: страсть! – О-о! У него ума страсть! Мастеровые медленно разбредаются в разные стороны. – Прощай! – Прощай! до свидания… Ты куда? – Домой. А ты? – Я-то? Я, брат, домой… довольно! Но медленность в походке, остановки и размышления над трехрублевой бумажкой, совершающиеся на каждых двух шагах, весьма ясно рисуют борьбу добра и зла, происходящую в душе мастеровых. При этом добро является в фигуре развале иной избы, в которой на трехрублевую бумажку почти невозможно получить ни единой крупицы радости, настоятельно необходимой в настоящую минуту; а зло – в форме кабака, где означенная бумажка может сделать чудеса. Мастеровой делает еще два медленных шага, зло преодолевает, шаги принимают совершенно обратное направление… и скоро только что расставшиеся приятели с громким смехом встречаются у стойки кабака «Канавки». К ночи над городом нависла большая туча, и пошел тихий теплый летний дождь… Улицы были совершенно пустынны; нигде ни огонька; ярко горели только кабаки и харчевни. В «Канавке» были растворены окна; из них, вместе с криками и звоном стекла, лились на улицу яркие полосы света и удушливый воздух, раскаленный плитою, на которой клокотали пятикопеечные пироги и селянки; в отдаленной комнате неистово играла шарманка, и огромный бубен ежеминутно и как-то тяжело охал под напором ядреного пальца севастопольского героя. Ближе, среди хохота, раздававшегося с неудержимою силою, по временам шло пение. Какой-то тощий портной, оцивилизовавший свой почти прародительский костюм разорванным до воротника сюртуком, пел песенку про вольника [Человек, охотой идущий в солдаты], приправляя ее некоторыми жестами. Прежде всего он сделал грустную физиономию, изображая собой старуху, мать вольника, прижал руку к щеке и, всхлипывая, тянул: — 89 —
|