– Духи царские! духи райские! – запела она пронзительным голосом, – не надо ли кому духов? И сделала при этом такое движение, что Грустилов наверное поколебался бы, если б Пфейферша не поддержала его. – Спит душа твоя… спит глубоко! – сказала она строго, – а еще так недавно ты хвалился своей бодростью! – Спит душенька на подушечке… спит душенька на перинушке… а боженька тук-тук! да по головке тук-тук! да по темечку тук-тук! – визжала блаженная, бросая в Грустилова щепками, землею и сором. Парамоша лаял по-собачьи и кричал по-петушиному. – Брысь, сатана! петух запел! – бормотал он в промежутках. – Маловерный! Вспомни внутреннее слово! – настаивала с своей стороны Пфейферша. Грустилов ободрился. – Матушка Аксинья Егоровна! извольте меня разрешить! – сказал он твердым голосом. – Я и Егоровна, я и тараторовна! Ярило – мерзило! Волос – без волос! Перун – старый… Парамон – он умен! – провизжала блаженная, скорчилась и умолкла. Грустилов озирался в недоумении. – Это значит, что следует поклониться Парамону Мелентьичу! – подсказала Пфейферша. – Батюшка Парамон Мелентьич! извольте меня разрешить! – поклонился Грустилов. Но Парамоша некоторое время только корчился и икал. – Ниже! ниже поклонись! – командовала блаженная, – не жалей спины-то! не твоя спина – божья! – Извольте меня, батюшка, разрешить! – повторил Грустилов, кланяясь ниже. – Без працы не бенды кололацы!* – пробормотал блаженный диким голосом – и вдруг вскочил. Немедленно вслед за ним вскочила и Аксиньюшка, и начали они кружиться. Сперва кружились медленно и потихоньку всхлипывали; потом круги начали делаться быстрее и быстрее, покуда, наконец, не перешли в совершенный вихрь. Послышался хохот, визг, трели, всхлебывания, подобные тем, которые можно слышать только весной в пруду, дающем приют мириадам лягушек. Грустилов и Пфейферша стояли некоторое время в ужасе, но, наконец, не выдержали. Сначала они вздрагивали и приседали, потом постепенно начали кружиться и вдруг завихрились и захохотали.* Это означало, что наитие совершилось, и просимое разрешение получено. Грустилов возвратился домой усталый до изнеможения; однако ж он еще нашел в себе достаточно силы, чтобы подписать распоряжение о наипоспешнейшей высылке из города аптекаря Зальцфиша. Верные ликовали, а причетники, в течение многих лет питавшиеся одними негодными злаками, закололи барана, и мало того что съели его всего, не пощадив даже копыт, но долгое время скребли ножом стол, на котором лежало мясо, и с жадностью ели стружки, как бы опасаясь утратить хотя один атом питательного вещества. В тот же день Грустилов надел на себя вериги (впоследствии оказалось, впрочем, что это были просто помочи, которые дотоле не были в Глупове в употреблении) и подвергнул свое тело бичеванию. — 301 —
|