Понятно, что после этого Глупову невозможно не развиваться и не стремиться к совершенству. Он и рад бы снова юркнуть в горшок, но видит, что кипятку еще предостаточно, и потому сгрубить не осмеливается. Но не менее понятно и то, что Глупов, хотя и доведенный столь решительным оборотом дела до раскаяния, не должен, однако ж, питать никаких особенно благодарных чувств. Свои чувства он таит про себя и, чтоб успешнее надуть публику, шевелит усами, целует ручку и уверяет, что исправился и вперед не будет. Но не увлекайся, о неопытный путник, манящею наружностью зеленого ковра, покрывающего трясину! Не успеешь ты поставить на него ногу, как трясина уж засосет тебя; не успеешь ты войти во вкус глуповских протестаций, как Глупов уж засосет тебя! Я достаточно наблюдал над нравами глуповцев, чтоб уметь распознавать истинные движения сердец их от движений мнимых. Я знаю, что если глуповец, несмотря на мое упорство, ловит у меня руку поцеловать, то это значит, что он почему-то меня боится, что он ждет от меня какой-то милости. Быть может, он заблуждается; быть может, я не имею возможности сделать ему ни добра, ни зла, но я напрасно стал бы заверять его в этом: не поверит ни за что в свете. Он подлец и потому убежден, что всякий, кто имеет силу, имеет ее для того, чтоб бить, и что от этих побоев можно избавиться только кривляниями. В таких обстоятельствах, если я сам человек глупо-нравный и бесстыжий, то могу делать над глуповцем все, что моей душе угодно: могу заставить его снимать с меня сапоги; могу заставить его брать сигару зажженным концом в рот, пить из полоскательной чашки, представлять Фанни Эльснер и вообще производить все увеселительные упражнения, на изобретение которых так торовато глуповское воображение. Но зато я знаю также, что если я чуть-чуть оплошал, если глуповец почему-либо утратил веру в мою силу, если он не имеет побуждения ни бояться меня, ни ждать от меня милости, он сейчас же подбежит к столбику и поднимет ногу. И потому, когда глуповец гримасничает и говорит мне «ха-ха!» – я всегда совершенно явственно слышу, что в утробе его бурчит «хо-хо!»; когда глуповец жмет мою руку, я всегда самым положительным образом ощущаю, что в его руке есть трясение какое-то, есть ехидная какая-то судорога; когда глуповец лезет целоваться со мной, я знаю наверное, что в это время у него щелкают зубы. Зрелище унизительное и в высокой степени безнравственное! Надо без оглядки бежать из этой страшной среды, чтоб не засосаться в нее, чтоб не осквернить свою душу. Во всяком случае, глуповскими протестациями в любви увлекаться нельзя. Во-первых, глуповец слишком ошпарен, а во-вторых, он ищет только случая, как бы поудобнее и побезнаказеннее поднять ногу. Повторяю: не доверяй слишком опрометчиво, о неопытный путник, манящей наружности зеленого ковра, покрывающего сию трясину! Ковер – это распухшая от водки рожа глуповца; трясина – это исполненная ехидства душа его! — 355 —
|