Порфирий Петрович умолк. Он несколько сконфужен, но не потому, чтоб солгал, а единственно по новости дела. Но чтоб не испортить своей репутации в глазах сограждан, он всячески старается маскировать свое смущение, топчется на месте, покрякивает, отирает слезящиеся глаза и в заключение столь искусно повертывается на одной ножке, что окончательно сбивает с толку своих слушателей, которым становится ясно как день, что для Порфирия Петровича всякая штука – как с гуся вода. Добрые жители Крутогорска взволнованы и растроганы. Они густою толпой окружают Порфирия Петровича, жмут ему руки и вообще выказывают какое-то необыкновенное нервное расслабление. Увы, и я, с своей стороны, изумлен и растроган, хотя и не спешу облобызать Порфирия Петровича в сахарные уста. «Гласность! свобода! – думаю я, – откуда, из каких темных нор вызвала ты всех этих тараканов, которые до сих пор спокойно себе копошились в горшке над куском черного хлеба, покуда всеистребляющая рука заботливой кухарки не заливала их кипятком и не прекращала тем прожорливой их деятельности? Подобно тому как на выборы являются лица, никем не виданные, являются для того только, чтоб изумить вселенную безобразием мохнатых шапок, узостью панталон, густотою рыка и необыкновенным ожирением затылков, изумить и через несколько дней снова потонуть во мраке; подобно тому и на торжество гласности и разума являются какие-то страшные чудища, лишь заменившие мохнатость шапок – мохнатостью понятий, а узость панталон – узостью стремлений, и сохранившие во всей неприкосновенности и густоту рыка, и необыкновенное ожирение затылков!» Что, ежели, вместо того чтоб потонуть по миновании надобности во мраке, чудища эти укоренятся навсегда с их мохнатыми шапками и узкими панталонами? Утомленный болтовнею дня, я не без сладостного чувства надежды взираю на сумрак вечера, постепенно окутывающий окрестность. Жадно и зорко слежу я за последними движениями угасающего дня, и все мне кажется, что огни в окнах недостаточно скоро меркнут, что собаки на улицах слишком громко лают, как бы продолжая и преобразуя своим лаем ту безлепицу, которая преследовала меня в течение дня. Окна общественного клуба еще ярко освещены, и сквозь застилающее их облако дыма я замечаю, как снуют взад и вперед какие-то неимоверные, усатые фигуры с чубучищами в руках, снуют без дела и без цели, останавливаясь только затем, чтоб выпить рюмку водки. Но вот и огни стали окончательно гаснуть; вот в последний раз, и как будто сквозь сон, где-то взвизгнула охрипнувшая от злобы шавка; вот и капитан Постукин выпил последнюю рюмку очищенной, выпил, крякнул и закусил кусочком черного хлеба… Покой! забвение! ты ли грядешь?.. — 283 —
|