Разрешение этих скромных вопросов вовсе не так легко, как это может показаться с первого взгляда. Я даже думаю, что для совершенно ясного их разумения необходимо перенестись на историческую почву, нужно принять в соображение et ceci, et cela[171]. Как понимал, например, слово «дозволение» Гостомысл?* какой смысл давали ему Рюриковичи? и прямо или перекосясь взирали на него Батыевичи? Но, вступая на историческую почву, я прежде всего должен откровенно признаться, что сведения мои о Гостомысле весьма слабы. Помню, что когда я был маленький, то с именем его в уме моем соединялась мысль о мраке времен, а с мыслью о мраке времен соединялось представление темного чулана, ключ от которого постоянно хранился у ключницы Акулины. А так как старая Акулина охотнее согласилась бы расстаться с жизнью, нежели поделиться с кем-нибудь драгоценным ключом, то мне оставалось сожалеть только о том, что чулан недостаточно велик, чтоб скрыть в своем мраке, кроме Гостомысла, еще десятка два лиц, которые, без ущерба для своей репутации, могли бы воспользоваться этим убежищем. Впоследствии я пришел в возраст; изучение истории продолжалось, но старую Акулину уже заменил почтенный наш публицист М. П. Погодин. Он также никому не поверял ключа от своего чулана, и я, вновь не имея возможности познакомиться с «мраком времен», по-прежнему негодовал на моего руководителя: зачем он не окутал подвальным туманом хотя удельный период, эту безалабернейшую тюрю из всех недоеденных тюрь, когда-либо хранившихся в подвалах и чуланах расчетливых русских хозяек. Итак, все, что я могу сообщить читателям о Гостомысле, заключается в том, что это был тот самый старичина, который разрешил своим однодеревенцам просить варягов в наши хлевы хлеба-соли откушать. Как будто сквозь сон мелькает перед глазами моими лубочная картина, виденная мною еще в том счастливом возрасте, когда Акулина была неразлучною спутницей моих исторических изысканий. Гостомысл изображен на ней лежащим на кровати (к сожалению, фамилия мебельного мастера, делавшего кровать, осталась неизвестною); вокруг него стоят, как водится, уставя брады, в длинных парчовых мантиях, коварные царедворцы того времени, к которым маститый старец держит речь свою. Внизу безобразнейшим шрифтом было изображено: «Гостомысл разрешает своим единоплеменникам призвать варягов из-за моря»*. Заучивши наизусть эту подпись, я был твердо уверен, что варяги были какие-нибудь благодетельные гении, вроде бывшего в то время в нашем городе городничего, беспрестанно слонявшегося по мясным рядам без всякой иной цели, кроме попечительного наблюдения, чтоб жителям не были продаваемы съестные припасы в испорченном виде. Каково же было мое удивление, когда я впоследствии из книг и наставлений нашего почтенного публициста узнал, что эти варяги только и делали, что жгли и грабили русскую землю; что они были не только непростительно невежливы с нашими дамами, но даже не давали себе труда попросить в своих невежествах извинения у их мужей; что они угоняли стада наши, бесцеремонно выпивали наш мед и, дергая наших доблестных предков за бороды, давали сим последним (то есть бородам) презрительное наименование мочалок! Известившись об этих неистовствах, я долго не мог прийти в себя от огорчения. «Что могло заставить, – восклицал я в мучительном беспокойстве, – что могло заставить наших предков внезапно забыть все оскорбления и стремглав броситься за море к варягам?» И я долго мучился бы этим вопросом, если бы с летами не стал твердою ногою на ту историческую почву, с которой мне сделалось ясным, как дважды два, что весь узел этой драмы заключается именно в слове «разрешение». Да; не «разреши» Гостомысл – и долго, быть может, не было бы порядка в земле русской, и долго, быть может, оставалась бы она только великою и обильною! И затем всюду, куда я потом ни обращался, бродя по дебрям и лесам нашей истории, всюду видел, что слово «разрешение» имело для нас такую магическую силу, от которой слабели не только умы, но и желудки наших предков. Вот Рюриковичи, разрешающие своим добрым подданным полянам колотить добрых подданных кривичей, а кривичам – добрых подданных радимичей. И все эти поляне, кривичи и радимичи не только не задают себе вопроса, откуда и на какой конец этот град колотушек, но, пользуясь данным разрешением, с бескорыстною отчетливостью тузят друг друга и по сусалам, и под микитки, и в рождество!* Вот Батыевичи, любезно разрешающие нашим предкам платить им дани многи, и предки не только пользуются этим дозволением, но даже всякий раз произносят при этом «хи-хи!». Вот Иван Грозный, разрешающий утопить в Волхове целое народонаселение*, вот Петр Великий, разрешающий дворянам вступать на службу и брить бороды… Боже! как делается легко, как все становится ясно, если перенесешь вопрос на историческую почву! И что бы мы стали делать, если бы не было у нас этой благодетельной исторической почвы? Пожалуй, смотря на наших нынешних ораторов, мы и впрямь могли бы подумать, что они заговорили – чего доброго – не дождавшись разрешения!.. — 271 —
|