Но он даже не удостоил меня взглядом. – Я уже опоздал на целую минуту, – сказал он, смотря на часы, – затем, прощайте! И буде условия мои будут признаны необременительными, то прошу иметь в виду! Несколько минут Иван Тимофеич стоял как опаленный. Что касается до меня, то я просто был близок к отчаянию, ибо, за несообразностью речей Балалайкина, дело, очевидно, должно было вновь обрушиться на меня. Но именно это отчаяние удесятерило мои силы, сообщило моему языку красноречие почти адвокатское, а мысли – убедительность, которою она едва ли когда-нибудь обладала. – Иван Тимофеич! – воскликнул я, – сообразите! Ведь это дело – ведь это такое дело, что, право, дешевым образом обставить его нельзя! Но он, по-видимому, не слыхал меня и бормотал: – Диви бы за дело, а то… другой бы даже за удовольствие счел… И вдруг, обратившись ко мне: – Ну, а вы как… какого вознаграждения желали бы? – спросил он и с горькой усмешкой прибавил, – для вас, может быть, и двухсот тысяч мало будет? Но тут-то именно я и показал себя. – Выслушайте меня, прошу вас! – сказал я. – Вы давно уже видите и знаете мое сердце. Вам известно, интересан ли я и страдаю ли недостатком готовности служить на пользу общую. В деньгах я не особенно нуждаюсь, потому что получил обеспеченное состояние от родителей; что же касается до моих чувств, то они могут быть выражены в двух словах: я готов! Но будет ли с моей стороны добросовестно отбивать у Балалайкина куш, который может обеспечить его на всю жизнь? Он – бедный человек, Иван Тимофеич! и хотя говорит, что адвокатура дает ему не меньше двадцати пяти тысяч в год, но это он лжет! Помилуйте! разве можно вверять какие-нибудь серьезные интересы… Балалайкину? И даже самый конкурс, на который он сейчас ссылался, разве есть возможность верить в его существование? – Нет, и тысячу раз нет! Верьте, что, несмотря на свой шик, он с каждой минутой все больше и больше погружается в тот омут, на дне которого лежит Тарасовка*. И в доказательство… Я взял со стола записку, которую оставил Балалайкин, и прочитал: «По делу о взыскании 100 рублей с мещанина Лейбы Эзельсона…» – Понимаете ли вы теперь, какие у него дела? – продолжал я, – и как ему нужно, до зарезу нужно, чтоб на помощь ему явился какой-нибудь крупный гешефт, вроде, например, того, который представляет затея купца Парамонова? Иван Тимофеич молчал, но для меня и то было уже выигрышем, что он слушал меня. Его взор, задумчиво на меня устремленный, казалось, говорил: продолжай! Понятно, с какою радостью я последовал этому молчаливому приглашению. — 33 —
|