– Нехорошо, брат; горяченек ты, любезный друг! с страстями справляться не умеешь! – А что? – А то, что он теперь тебе мстить будет – вот что! Прокоп задумался на минуту, даже вилка, направленная по направлению к балыку, словно застыла в его руке. – Я, брат, и сам уж об этом думал, – наконец молвил он. – Непременно будет мстить. Вот сегодня же вечером будет с его сиятельства сапоги снимать и скажет: был давеча вот такой-то – не нравится он мне, невежей смотрит. А завтра ты явишься к его сиятельству, а его сиятельство посмотрит на тебя да и подумает: кто бишь это мне сказывал, что этот человек невежа? – А что ты думаешь? ведь это, пожалуй, и вправду так будет? – Верно говорю. Эти камердинеры да истопники – самый это ехидный народ. Солитер-то, ты думаешь, как пролез? – Ну, Солитер и так, сам собой пролезет! – Нет, он сперва в камердинеры пролез, а потом уж и… – Ну, так прощай; я бегу! – Погоди! куда ты! рассказал бы, по крайней мере, что у вас делается? – Чему у нас делаться! Солитер… Я было жаловаться на него приехал, да вот приключение это – пожалуй, завтра и не выслушают! Прокоп заторопился, подтянулся, вытянул ногу, на сапоги посмотрел, поправил шпагу и уж совсем на ходу заметил: – Я, брат, с женой и дочерьми здесь. В Гранд-отеле стоим, за границу едем. – Надежда Лаврентьевна здесь? и ты не говоришь ничего! – Ну, что тут! не невидаль какая! Приходи ужо вечером – посидим. Он рысцой направился в переднюю, накинул на себя шинель и вдруг опять встревожился. – Как ты думаешь? – спросил он меня, – ему… хаму этому… трех целковеньких довольно будет? – Дай, брат, пять! – посоветовал я. – Ладно. Так ужо вечером. Жена давно к тебе посылает, да нельзя было… всё приключения эти… Он исчез в дверях, а я остался опять один с своей тоскою. Я стал резюмировать <разговор>, который мы сейчас вели, и вдруг покраснел. Что я такое сейчас говорил? мучительно спрашивал я себя, и какие такие советы насчет пяти рублей подавал? Господи! да неужели же это холопство имеет такую втягивающую силу! Вот я: по-видимому, совсем было позабыл: и мундира культурного нет у меня, и поздравлять я не езжу – так, сам по себе, глазами хлопаю! – а увидел человека с красным околышем и не вытерпел! Так и лезет-то, так и прет из тебя это проклятое холопство! И рожа осклабляется, и язык петлей складывается, как начнут про швейцаров да про камердинеров разговаривать. Да; нынче в Франции целая школа беллетристов-психологов народилась – ништо им! У них психология простая, без хитростей – ври себе припеваючи! Нет, попробовал бы ты, господин Гонкур, сквозь этот психологический лес продраться, который у Прокопа в голове засел. Ему, по-настоящему, и до самого его сиятельства горя мало, а он вот с лакеями об внутренней политике разговаривает да еще грубит им… лакеям-то! Да и я тут же за компанию вторю: отомстит он тебе; не три, а пять рубликов ему надо дать! Сказал и не почувствовал, что у меня от языка воняет, – ничего, точно все в порядке вещей! Какое сцепление идей бывает, когда такие вещи говоришь? И какова должна быть психология, при помощи которой возможны подобные разговоры? Вот кабы ты, Золя, поприсутствовал при таких разговорах, то понял бы, что самое фантастически-психологическое лганье, такое, какое не снилось ни тебе, ни братьям Гонкурам, ни прокурорам, ни адвокатам, – должно встать в тупик перед этой психологической непроходимостью. — 463 —
|