Такова была эта трещина, которой покуда никто еще не сознавал, но которая непременно, и в очень недалеком будущем, должна была оказаться. Сверх того, в этом кружке всему давал тон Стрекоза, и потому, когда на вопрос, почему Филип Филипыч в такое-то воскресенье не обедал у его превосходительства, он, несколько застыдившись, отвечал, что не получил еще приглашения, то большинство «друзей» задумалось. Ибо Стрекоза слыл за человека проницательного и действительно был таковым. Один Скорбный-Голован не задумался и продолжал относиться к Каширину с возрастающею задушевностью, но посещать археолога-библиографа было не особенно лестно, потому что в доме его царила бесконечная неурядица. Сам он сидел в кабинете и штудировал Баркова, а жена всем и каждому жаловалась, что, благодаря этому занятию, стало совсем невозможно жить, потому что даже маленькие дети – и те до такой степени пристрастились к сквернословию, что иначе не говорили друг с другом, как тирадами из барковских трагедий*. И вдобавок, у Скорбных-Голованов подавался какой-то совсем неестественный обед, состоящий из молока, растительных веществ и донельзя заношенного холодного ростбифа, который, очевидно, зажаривался однажды на всю неделю. Тем не менее начало сезона все-таки прошло благополучно. Кстати же, появилась в обращении новая рукописная «записка», автором которой был уже не Пафнутьев, а отставной корнет и ныне земский деятель Голубятников. У Голубятникова было страшное орудие – ирония; с этим-то орудием он напал на Пафнутьева. Все, что Пафнутьев утверждал, Голубятников отрицал, и наоборот. И к довершению всего, обе записки были либеральные, и обе возбуждали в «обществе» страстный переполох. Пользуясь этой сумятицей, Каширин очень ловко эксплуатировал ее, лакомясь то у Растопыри, то у Чертополоховых, то у Птицыных и проч. и всех убеждая отложить окончательное решение возбужденных «вопросов» до тех пор, когда со стороны Пафнутьева последует ответ, в котором он, конечно, во всей полноте разъяснит сущность пафнутьевских идей. Но Пафнутьев медлил ответом, и в половине сезона трещина начала обнаруживаться. Сначала она показывалась понемногу, потом – резче и резче. То свойство, которое Каширин приобрел вместе с отставкой и вследствие которого он оказывался решительно неспособным кого-либо «одолжить», вдруг вышло наружу во всей наготе. Никто прежде не задавал себе вопроса: с какой стати этот человек повадился к нам обедать? Теперь же этот вопрос формулировался как-то сам собою и притом одновременно у всех. Все поняли, что от Филипа Филипыча ждать нечего, а стало быть, и кормить его незачем. — 355 —
|