Кстати, еще об одном моем протеже. Как-то раз вечером Вы, Анна Ивановна и я разговорились о романах, которые нам приходилось читать в давно минувшее время. Вспомнили, между прочим, роман некоего Райского «Семейство Снежиных»* – роман, если верить моей памяти, очень недурной. Когда я и Анна Ивановна припоминали содержание этого романа, Вы сказали, что недурно бы его издать, а я пообещал отыскать автора*. Поиски мои ни к чему не повели, так как Райский оказался беспаспортным, не прописанным, живущим в пространстве. Я забыл и о нем и об его романе, но на днях он явился ко мне. Оборванный, истерзанный недугами, развинченный… Оказывается, что летом у него был пожар, который уничтожил единственный бывший у него экземпляр романа, всё имущество, рукописи и любимую, дорого стоящую собаку. После пожара была нервная горячка. Он обещал сходить к букинистам и поискать свой роман, но, по-видимому, о своем обещании забыл, так как ко мне не показывается и о нем ни слуху ни духу. 3) Больше никаких дел нет. Вчера был у меня П. Чайковский, что мне очень польстило: во-первых, большой человек, во-вторых, я ужасно люблю его музыку, особенно «Онегина». Хотим писать либретто*. Что с Боткиным?* Известие о его болезни мне очень не понравилось. В русской медицине он то же самое, что Тургенев в литературе… (Захарьина я уподобляю Толстому) – по таланту. Поклонитесь Вашим и пребывайте здоровым и счастливым. Ваш А. Чехов. Корнееву Я. А., октябрь 1889*701. Я. А. КОРНЕЕВУ Середина октября 1889 г. Москва. Добрейший Яков Алексеевич, посылаю Вам для прочтения прилагаемое письмо. Начинайте читать с адреса*. Так как оно писано Мудрым, писателем, да еще переводчиком с русского, то не поместить ли его в хрестоматию*, как образчик чистейшего русского языка? Ваш А. Чехов. По прочтении смотрите на обороте*. Я ответил ему так*: «Извиняйте, что я опаздывал отвечать на Ваши ласковые письмена, которые прочитал с большою любезностью», и т. д. Суворину А. С., 17 октября 1889*702. А. С. СУВОРИНУ 17 октября 1889 г. Москва. 17 окт. Насчет медиц<инского> отдела для календаря я вчера написал Вам*. Сегодня Островский, о котором я тоже уже писал, притащил целый тюк рассказов своей сестры. Гореву бьют и бранят*, и, конечно, несправедливо, так как бить и бранить публично следует только за зло, да и то с разбором. Но Горева ужасно плоха. Я был раз в ее театре и чуть не околел с тоски. Труппа серая, претензии подавляющие. Не радуйтесь, что Вы попали в мою пьесу*. Рано пташечка запела. Ваша очередь еще впереди. Коли буду жив, опишу феодосийские ночи, которые мы вместе проводили в разговорах, и ту рыбную ловлю, когда Вы шагали по палям линтваревской мельницы, – больше мне от Вас пока ничего не нужно. В пьесе же Вас нет да и не может быть, хотя Григорович со свойственною ему проницательностью и видит противное. В пьесе идет речь о человеке нудном, себялюбивом, деревянном, читавшем об искусстве 25 лет и ничего не понимавшем в нем; о человеке, наводящем на всех уныние и скуку, не допускающем смеха и музыки и проч. и проч. и при всем том необыкновенно счастливом. Не верьте Вы, бога ради, всем этим господам, ищущим во всем прежде всего худа, меряющим всех на свой аршин и приписывающим другим свои личные лисьи и барсучьи черты. Ах, как рад этот Григорович! И как бы все они обрадовались, если бы я подсыпал Вам в чай мышьяку или оказался шпионом, служащим в III отделении. Вы скажете, конечно, что всё это пустяки. Нет, не пустяки. Если бы моя пьеса шла, то вся публика с легкой руки изолгавшихся шалопаев говорила бы, глядя на сцену: «Так вот какой Суворин! Вот какая его жена! Гм… Скажите, а мы и не знали». — 166 —
|