В газетах – списки расстрелянных. Тон газет неимоверно груб. Приказы, касающиеся буржуев, в самых оскорбительных тонах, напр. «буржуй, отдай свои матрацы». В газетах вообще сплошная ругань. Слово «сволочь» стало техническим термином в оперативных сводках: «золотопогонная сволочь», «деникинская сволочь», «белогвардейская сволочь». По городу плакаты такого возмутительного содержания, что «от бессильного бешенства темнеет в глазах и сжимаются кулаки», – говорит Ян. И что за язык у них! Все эти сокращения, брань, грубость. […] 20 апреля/3 мая. […] Последний слух, что Колчак под Москвой, и нет сообщения с Москвой. […] До нас доходят уже подробности о расстрелах, об издевательствах в чрезвычайках. Начало положила расправа над семьей убитого из-за угла еще при добровольцах директора частной гимназии Р. […] 21 апр./4 мая. Расстрелено 26 «черносотенцев»! […] 23 апр./ 6 мая. […] Вечер. Сидим со светильниками. У нас целых четыре! Волошин читает свои переводы Верхарна. Я сижу на нашем клеенчатом диване и под его ритмическое чтение уношусь мыслями в далекие, счастливые времена, еще довоенные. Зима. Ярко освещенный зал Художественного Кружка. Верхарн читает лекцию о своей милой героической стране. Публики очень много, слушают внимательно. Верхарн сразу завоевывает залу. Мне он тоже нравится своим необыкновенно приятным умным лицом. На сцене, как всегда, сидят директора клуба и литераторы. Прячась от взоров публики, выглядывает Брюсов. Он только что пережил тяжелую историю: поэтесса Львова застрелилась из-за него. Просила его приехать к ней, он отказался и она – бац! Поэтому приветствие знаменитому гостю произносит не он, а Мамонтов. Не остался Брюсов и на ужин, который был дан после лекции в одной из верхних зал Кружка. Я сижу рядом с Верхарном. Он мне рассказывает о своей стране, о своей жизни там и во Франции. Каждую зиму они проводят в Сен-Клу. Касаемся и поэзии. Он, конечно, говорит комплименты русской. Я восхищаюсь его творчеством. Верхарн восторгается Москвой, Кремлем. В первый раз в жизни прошу автограф. Один мой знакомый, мой сосед слева, Василий Михайлович Каменский, дарит мне тут же изящную книжечку в красном сафьяновом переплете, и Верхарн вписывает в нее несколько слов. Напротив нас сидит его жена. Очень милая, простая на вид женщина, фламандского типа. Не обошлось без курьезов. Ужин был составлен на славу, но чего-то, самого гвоздя, кажется, осетрины, Верхарн не ест. Пришлось заменять другим блюдом, хотя он умолял ничего не давать взамен, так как он не привык ужинать. Но, конечно, его по-русски закармливали. По-русски, не в меру, хвалили, слишком долго говорили и дошли до того, что Ермилов на русском языке рассказывал анекдоты, которых, конечно, Верхарн не понимал, несмотря на то, что Илья Львович Толстой старался ему переводить… Прошло несколько лет с тех пор, а кажется, что все это было бесконечно далеко. Погиб бессмысленной смертью Верхарн, умер и Ермилов, погибает и наша Россия. — 128 —
|