Я находил песни в своей душе и выплескивал их на клавиши, и это наполняло меня восторгом. Самая волнующая часть дня наступала, когда я возвращался со школы или с игровой площадки и усаживался за пианолу. Отец совершенно не разделял моего энтузиазма. «Прекрати барабанить на этом чертовом пианино», — таким, насколько я помню, было его отношение. Но я влюблялся в музыку и свою способность сочинять ее. Мои фантазия о том, что однажды я стану великим пианистом, все росли. Затем одним летним утром я проснулся от ужасного треска. Натянув одежду, я скатился вниз, чтобы посмотреть, что же происходит. Папа разбирал пианино на части. Не просто разбирал, но рвал его на части. Он бил по стенкам изнутри молотком, а потом при помощи ломика разделял их, дерево поддавалось и раскалывалось с ужасным скрипом. Я стоял, ошеломленный, потрясенный до глубины души. По щекам текли слезы. Мой брат увидел, как я содрогаюсь от беззвучных всхлипываний, и не смог удержаться, чтобы не поддразнить меня: — Нил — плакса! Папа оторвался от своей работы. — Не будь размазней, — сказал он. — Оно занимало слишком много места. Пора от него избавиться. Я развернулся, убежал в свою комнату, хлопнул дверью (очень опасный поступок для ребенка в моем доме) и бросился на кровать. Я помню, как я выл — да, буквально выл: «Нет, не-е-ет...», как будто мои жалобные мольбы могли спасти моего лучшего друга. Но удары и треск не стихали, и я зарылся головой в подушку, содрогаясь от горечи утраты. Я чувствую боль, которую пережил тогда, до нынешнего дня. До этого самого момента. Когда я отказался выходить из комнаты до конца дня, отец проигнорировал меня. Но когда я не поднялся с кровати еще три дня, отец начал раздражаться. Я слышал, как он ругался с мамой, которая хотела принести мне еду. Если я хотел есть, я мог спуститься к столу, как все. И, если я собираюсь спуститься, я не должен дуться. Б нашем доме не позволялось дуться или сердиться —по крайней мере из-за решений, принятых отцом. Он считал такие проявления эмоции открытым неповиновением и не потерпел бы их. В нашем доме мы должны были не просто принимать владычество нашего отца, но принимать его с улыбкой. Будешь продолжать реветь, и я поднимусь, и тогда тебе будет о чем поплакать, — кричал он с нижнего этажа, и он не шутил. Когда даже после запрета приносить мне еду я не вышел из комнаты, отец, наверное, все-таки понял, что перегнул палку. Я должен сказать, что он не был бессердечным человеком, он просто очень привык поступать как бессердечный человек. Он привык, что ему не задавали вопросов и что он объявлял и выполнял свои решения без особых любезностей. Он вырос в эпоху, когда быть отцом означало быть «боссом», и он не терпел никакого непослушания. — 24 —
|