Сама мысль о нисхождении Бога в мир по велению любви к людям и ради того, чтобы пробудить в человеке ответную любовь, кажется мне полной противоположностью процитированного утверждения святого Павла. На мой взгляд, эта идея означает, что Бог жаждет человеческого благоговения не меньше, чем человек — Божьей благодати; их связывает обоюдная тяга. С этой точки зрения образ распятого на кресте истинного Бога и истинного Человека сосредоточивает наше внимание на соразмерных условиях взаимной жертвы — брачного договора, а не выкупа в каком-то уголовном смысле. Кроме того, если видеть в распятии символ не только исторической даты, когда Христос был казнен на Голгофе, но и вневременную загадку присутствия и участия Бога в терзаниях каждой живой твари, то образ креста можно считать знаком вечного утверждения всего, что было, есть и будет. Вспомним слова Христа, запечатленные в гностическом «Евангелии от Фомы»: «Разруби дерево — я там; подними камень, и найдешь меня там»; вспомним платоновского «Тимея», где сказано, что время — это подвижный образ Вечности; строки Уильяма Блейка: «Вечность — это любовь, закаленная временем» и, наконец, памятный отрывок из сочинений Томаса Манна, где писатель славит человека как «благородную встречу — einehoheBegegnung" устремленных друг к другу Духа и Природы». Таким образом, можно с уверенностью говорить: невзирая на то, что некоторые моралисты находят возможным разделять две сферы, Два царства — плоть и дух, время и вечность, — при первом же появления любви подобные разграничения сразу исчезают и пробуждается чувство осмысленности жизни, где все противоположности пребывают в неразрывном единстве. Самым почитаемым на Востоке олицетворением такого жизнеутверждающего начала, которое выше пар противоположностей, является безгранично сострадательный бодхисаттва Авалокитешвара (в Китае — Гуань-Инь, в Японии — Каннон), о ком достаточно подробно рассказывалось в предшествующей главе. В отличие от Будды, который, завершив земное существование и проповедование, ушел и никогда уже не вернется, бодхисаттва, исполненный беспредельного сочувствия, отказывается от освобождения и навеки остается в круговороте перерождений. По этой причине он во все времена символизирует собой тайну окончательного спасения уже при жизни. Как ни парадоксально, такое освобождение требует не выхода из круговорота новых рождений, а деятельного, добровольного и сострадательного участия в здешней горестной жизни, буквальной самоотверженности, ведь отбрасывание «я» избавляет от любых желаний и страхов. Оно освобождает бодхисаттву, спасает и нас — в той мере, в какой мы постигли совершенство сострадания. — 104 —
|