Боковым зрением я видел, что Фриц поднялся и пошел к двери. Видел я и Машу, которая тоже встала и пошла следом, но не своей обычной пружинистой походкой, а скорее как побитая собака. И чертовски сложно было остановить себя, чтобы не сказать ей что-то утешающее. Но исправить мы уже ничего не могли, так что по крайней мере надо было дать ей возможность пережить всё это, как взрослому человеку, что-то осмыслить, чем-то переболеть и что-то вырастить в себе, и я лишь мысленно повторил сам себе: «кое-что иногда лучше так и оставить сломанным». Глава 20. Вещи, которые тревожат нас, которые не дают нам покоя, слишком часто не значат ровным счетом ничего ни для нас, ни для кого бы то ни было еще, и лишь жемчужный кружащий обманный блеск – это и есть то, что мы в своем ослеплении, в своей навязчивой мании придавать смысл бессмысленному, принимали за конкретное, за значимое, весомое и серьезное, и ничто не учит – опыт не учит, страдания не учат, радость, преданность и предательство – не учат, не возвращают к нашей врожденной, присущей от природы способности видеть вещи такими, какие они есть, понимать без размышлений, чувствовать без аберраций, любить без оглядки – любить даже не столько кого-то конкретно, сколько саму жизнь, само наше существование, которое может или воплощаться в образ или идею, или поступок, или переживание, а может вдруг нахлынуть волной, расколоться зарницей, объять целиком и сдавить так, что, кажется, теряешь больше, чем дыхание, чем кровь и плоть – теряешь саму способность быть отдельным, быть изолированной единицей, собою, и оказывается, что это нахуй не нужно, что это просто до смешного нахуй не нужно, ни мне, ни кому-то еще, с кем я ещё минуту назад находился в каком-то отношении, во взаимозависимом параллелизме наших вращающихся в безумном ритме вселенных, и все эти связи и взгляды и неестественные позы - всё вдруг схлопывается, и нападает восторг полного освобождения, в котором уживаются и трепетный ужас, и восхищение свободой – той, что не подлежит ни выражению, ни ограничению, которая ни на чем не покоится и ни от чего не зависит, даже от самого твоего существования, и ты идешь по мокрому асфальту спокойной, небрежной походкой, и таращишься взглядом младенца на свежий и промытый дождем поздний вечер, когда загораются огни и деревья уползают в обволакивающую тень, и люди похожи на прозрачные, невесомые куски тряпья, и небоскребы зависают среди брызг, и далекие детские крики так нестерпимо зовут к пронзительной искренности, к утерянному раю, в котором когда-то сливались боль и благодарность, который предшествовал всему и унаследует всё, и для чего тогда что-то менять, к чему-то стремиться, если любой исход есть торжество жизни, если сами силы и влечения, заложенные в тебе, неотвратимо ведут или в эту сторону, или в другую, а есть ли отличия между ними… отличия эфемерны постольку, поскольку эфемерны и страдание и блаженство, чего мы не можем и не хотим понимать лишь в силу механической привычки выделять себя, создавать то самое «я», которое впоследствии мы вынуждены охранять, лелеять, укреплять, развивать, а нахуя, ну нахуя это надо, это же какая-то глупость, самокастрация… ну кто сказал, что я не могу ни секунды прожить без самого себя, без того, чтобы исступленно тыкать в некую область пространства и твердить, как заезженная пластинка - «это я», «это я», и так без конца, без смысла, и, на самом деле, даже без надежды на то, что хоть когда-то это приведет хоть куда-то, даст что-то такое настоящее, что-то грандиозное в своей обнаженной подлинности, для чего имеет смысл проживать всю свою жизнь в этом театре, наполненном сценариями абсурда или потаённого смысла – это уж как нам будет угодно смотреть на вещи, и какая нахуй разница – ведь даже самый лучший, самый благородный тайный или явный смысл способен лишь на то, чтобы оставаться вечноиграющей морковкой, болтающейся перед твоим носом, то растворяясь без следа в сумрачно-мозаичном сознании, то превращаясь в новый смысл, затем еще в новый и в новейший и в суперновый и в революционно новый, и дальше, всё дальше, без остановки, без границ и без хотя бы малейших признаков ну хоть какой-то структуры, в которой можно рассмотреть не то, чтобы начало и конец – конечно же нет, об этом не приходится и мечтать, и глупо даже упоминать, но хотя бы какие-то этапы, черт возьми, хотя бы что-то, похожее на кочку среди трясины, на реперные точки, указатели, ну хоть что-то, за что я мог бы, торжествуя и не будучи вынужденным оглядываться и оправдываться, ухватиться и сладострастным шепотом произнести: «это опора, это твердь, это рычаг», и понимать, что теперь-то точно все не зря, что теперь-то можно остановиться и передохнуть, день или тысячу лет – неважно, уже совершенно неважно, ведь время важно там и только там, где все зыбко и преходяще, но не в моем мире, где наступил покой, где забвение равносильно славе, где больше нет ничего относительного – нет больше той самой мерзкопахнущей, лишающей сил относительности – извечного проклятия нашего мира с тех самых пор, с той покоящейся в ветхой древности эпохи, когда человек впервые встал перед осознанным выбором, перед выбором, который больше не является движением инстинктов и следствием превращения элементов, а превратился в нечто бесконечно, непостижимо большее – в акт волевого противостояния, в пробуждение к принятию ответственности, потому что даже согласие и принятие, даже подобострастная покорность всё равно являются противостоянием, будучи событием, лежащим в том же самом бескрайнем поле, на котором произрастают всевозможные проявления нашей личности как чего-то отдельного и, в силу этого, оторванного от источника, к которому каждый из нас с тех пор вольно или невольно стремится, кружась среди обрывков тумана и навязчивых фантомов, и всё без толку, всё возвращаясь к исходной точке в каком-то своем дурном сне, отравляющим нас своими ароматами целей, достижений, потерь, надежд, своими миражами несуществующих в реальности фигур, которыми каждый из нас тщится заполнить бездонную пустоту, а они, складываясь как частички паззла, растворяются сразу же, как только оказались на своем месте, и снова начинается гонка, снова мы подбираем кусочек за кусочком, снова выстраиваем – каждый свою собственную вавилонскую башню, и каждый совершенно по-детски надеется, что вот его-то конструкция лучше, а как она может быть лучше или хуже, если сам материал, из которого мы воздвигаем свои сооружения – жалкие или величественные – призрачен, прозрачен, ускользающий и растворяющийся в неверном бриллиантовом блеске наших иллюзий, у которых нет ни начала, ни конца. — 294 —
|