Но судьба продолжала жить дальше, она сохранила в себе от николаевского времени много предначертаний. Судьба Анны Карениной – это и есть тот же мучительный процесс расплаты за «каждый светлый день иль сладкое мгновение». Но судьба эпохи Анны Карениной кое-чем и отличается от лермонтовского портрета. И здесь бухгалтерский баланс выведен с сальдо в пользу горя и отчаяния, но, в отличие от М. Ю. Лермонтова, Л. Н. Толстой рекомендует и средство сопротивления жестокой судьбе. В дни Лермонтова вопрос о счастье просто не ставился. Мы знаем для этого времени единственную идиллию – «Старосветские помещики». Это картина счастье, но какое это счастье – жалкое, пустое, нищенское. Только судьба – Плюшкин, только жадная, отупевшая и действительно отвратительная жизнь могли раздавать своим любимцам подобные подарки – уродцы человеческой радости. У Л. Н. Толстого более справедливая бухгалтерия. Посредственная добродетель, отличная от искренней светлой страсти, создает одинокое и в сущности эгоистическое осмотрительное балансирование – вот путь, наиболее выгодный перед лицом судьбы. Та же идея, в виде, пожалуй, еще более выраженном, – в «Отце Сергии». Не страсть, не активная жизненная борьба, а прозябание в мелких, терпеливых сопротивлениях, в будничном, ежедневном пресмыкательстве перед нуждой – вот премудрая покорность, способная уберечь человека на тонкой грани между большим счастьем и большим несчастьем. Л. Н. Толстой ощущал переходное время от тупой и кровожадной судьбы дворянской России к такой же беспощадной, но технически более европейской судьбе эпохи буржуазного расцвета, уже не громящей жизнь подряд и огулом, а вооруженной некоторой системой учета, бухгалтерским аппаратом и картотекой. Если М. Ю. Лермонтов не видел никакой защиты против судьбы, если даже Пушкин утверждал, что «от судеб защиты нет», то Л. Н. Толстой в полном согласии со стилем новой эпохи видит эту защиту в расчетливо-коротком шаге отдельного человека, в той самой аккуратной политике, которая, с одной стороны, требовала от человека добра, а с другой стороны, советовала: не противься злу злом. В сущности, это была политика примирения с судьбой, полного отказа не только от сопротивления, но даже от протеста. Политика эта не увенчалась успехом. Конец XIX в. в русской литературе начался ужасом Достоевского и окончился ужасом Андреева. У Достоевского ужас перед человеческой судьбой выразился в картинах самого гибельного развала, гниения человеческой личности, развала безысходного, кровоточащего, отчаянного. Это гибель той самой личности, которая так долго, так покорно подставляла голову исторической судьбе и, наконец, устала надеяться и хотеть. Достоевский пытается разрешить это гниение в процессе сострадания, но и сострадание его безнадежно, в нем совершенно уже не видно лица общественного человека. Андреевский ужас больше похож на бунт, у него больше крика, вопля, он не хватается голыми руками за сострадание и не покоряется судьбе – андреевский человек погибает с руганью на устах, но он так же бессилен и так же немощен, как и человек Достоевского. — 105 —
|