Я уже знал: это самое «как», форма поведения и сообщений имели гораздо более существенное значение, чем то, что рассказывал больной. Слова могут лгать, форма их произнесения не солжет никогда. Она является непосредственным проявлением характера, которое человек не в состоянии осознать. С течением времени я научился понимать саму форму сообщений как непосредственное проявление неосознанного. Убеждения и уговоры, адресованные больному, теряли значение и вскоре стали излишними. То, чего больной не понимал спонтанно и автоматически, не имело и терапевтической ценности. Характерологические позиции должны были пониматься спонтанно. Интеллектуальное понимание неосознанного уступило место ощущению собственного выражения. Уже много лет мои больные не слышали психоаналитических терминов. Именно поэтому они и лишались возможности скрывать аффект за словом. Пациент больше не говорил о ненависти, а чувствовал ее и мог от нее избавиться, гели я правильно осуществлял ликвидацию панциря. Нарциссистские типы считались непригодными для аналитического лечения. Благодаря разрушению панциря стали доступны для лечения и эти пациенты. Я мог зарегистрировать случаи лечения таких тяжелых характерологических нарушений, которые тогда считались недоступными для воздействия обычных методов[6]. Перенесение любви и ненависти на аналитика теряет свой присущий ортодоксальному психоанализу академический характер. Оно становится чем-то другим, нежели просто разговорами о детской анальной эротике или воспоминаниями о соответствующих ощущениях. В этой ситуации не надо было ни убеждать, ни уговаривать. В конце концов мне пришлось освободиться от академического отношения к больному и сказать себе, что я как врач-сексолог отношусь к сексуальности так же, как терапевт — к соответствующим внутренним органам. При этом я обнаружил серьезное препятствие в работе. Оно состояло в правиле, применявшемся большинством аналитиков и заключавшемся в необходимости для больного соблюдать воздержание во время лечения. Как же в этом случае можно было понимать и устранять генитальные нарушения, которыми он страдал? Эти технические детали, подробное изложение которых можно найти в моей книге «Анализ характера», я упомянул не по причинам технического свойства. Я хотел бы охарактеризовать только изменение основной позиции, которое позволило мне открыть у моих выздоровевших пациентов принцип сексуального саморегулирования, сформулировать и использовать его в последующей работе. Многие аналитические правила имели характер четко выраженных табу, лишь усиливавших невротические табу, свойственные больным по отношению к сексуальности. Таково правило, в соответствии с которым аналитика нельзя видеть, он должен оставаться, так сказать, неисписанным листом бумаги, чтобы на нем больной мог записывать свои впечатления и ощущения. Такой подход не устранял, а укреплял у больного ощущение, что он имеет дело с «невидимым» существом, не становящимся ближе, сверхчеловеческим, а следовательно, в соответствии с детским мышлением, бесполым. Как же должен был больной преодолеть свой сексуальный страх в той жизни, которая и сделала его больным? Сексуальность, если с ней обходиться таким образом, по-прежнему остается чем-то дьявольским и запретным, при любых обстоятельствах достойным «осуждения» или «сублимации». Пациентам запрещалось рассматривать аналитика как существо определенного пола. Как же больной мог отважиться в таком случае проявить себя человеком, критически оценивающим ситуацию? Пациенты и без того очень хорошо знали аналитиков, только редко высказывали это при той технике, которая к ним применялась. У меня они учились прежде всего преодолевать всякую боязнь критики по моему адресу. Пациент должен был «только вспоминать», но ни в коем случае не «делать что-нибудь». Я оказался в одном лагере с Ференци, отвергая этот метод. Больному, конечно же, надлежало иметь право и на действие. У Ференци возникли трудности в отношениях с Международным психоаналитическим объединением из-за того, что он, руководствуясь безошибочной интуицией, заставлял пациентов играть, как детей. — 101 —
|