Не от этих ли земных безобразий, углубленных современным человеком, кто-то хочет лететь в стратосферу? Кто-то хочет уйти хоть куда-нибудь выше и, может быть, принести еще одну формулу, которая проникла бы даже в озверелый мозг. Эйнштейн советовал студентам временно удаляться на маяки для возможности сосредоточения в чистой науке. Многие возможности отвлечения от безобразного водоворота современности предлагают лучшие умы. Многие пустыни могут расцвести. Многие мечтают о крыльях, но эти крылья не есть лопасти аэропланов, несущих убийственные бомбы. К каждому Новому Году будем объединять наше мышление на том, что суждены человечеству крылья, и оно получит их, когда захочет помыслить о них всею силою духа. Пекин. 10 декабря 1934 г. Всем памятны знаменательные слова Ломоносова об отставлении Академии Наук от него. “Ярость врагов с робостью друзей состязаются” - так отвечал Менделеев на вопросы - какой смысл в ярко несправедливом к нему отношении со стороны Петербургской Академии Наук! Нечто в том же роде заметил и Пирогов по поводу недоброжелательного отношения со стороны врачей. В одной из неоконченных повестей Пушкин говорит: “Перед чем же я робею”. “Перед недоброжелательством”, - отвечал русский. Это черта наших нравов. В народе она выражается насмешкой, а в высшем кругу невниманием и холодностью. Не могу не добавить несколько строк из пушкинского “Путешествие в Эрзерум”, которое кончается так: “На столе нашел я русские журналы. Первая статья, мне попавшаяся, была разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи... Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве”. Так говорит Пушкин. А вот как скорбно поминает Гоголь в своей переписке о несправедливом к Пушкину отношении: “Не будьте похожи на тех святошей, которые желали бы разом уничтожить все, что ни есть в свете, видя во всем одно бесовское. Их удел - впадать в самые грубые ошибки. Нечто тому подобное случилось недавно в литературе. Некоторые стали печатно объявлять, что Пушкин был деист, а не христианин; точно, как будто они побывали в душе Пушкина; точно как будто бы Пушкин непременно обязан был в стихах своих говорить о высших догматах христианских, за которые и сам святитель Церкви принимается не иначе, как с великим страхом, приготовя себя к тому глубочайшею святостью своей жизни. По их понятиям, следовало бы все высшее в христианстве облекать в рифмы и сделать из того какие-то стихотворные игрушки”. “Я не могу даже понять, как могло прийти в ум критику, печатно, в виду всех, взводить на Пушкина такое обвинение, и что сочинения его служат к развращению света, тогда как самой цензуре предписано, в случае, если бы смысл такого сочинения не был вполне ясен, толковать его в прямую и выгодную для автора сторону, а не в кривую и вредящую ему. Если это постановлено в закон цензуре, безмолвной и безгласной, но не имеющей даже возможности оговориться перед публикою, то во сколько раз больше должна это поставить себе в закон критика, которая может изъясняться и говориться в малейшем действии своем. Публично выставлять нехристианином человека и даже противником Христа! Разве это христианское дело? Да и кто же из вас Христианин? Этак я могу обвинить самого критика в нехристианстве”. — 3 —
|