Так граф Людовик попал в шалаш Жака. Их свиданию дважды помешали. Вначале послышался охотничий рог Алексея. Граф приказал Жаку привлечь юношу обычным пастушеским кличем и сказать ему, что всадник, которого он ищет, ускакал в Шартр. Тот так и поступил, впервые в своей жизни солгав, но Алексей не поверил ему: «он всё ещё не сводил с меня своих тёмных угрюмых глаз, ты уверен, что тот рыцарь уехал?, – не веришь?, верю, – сказал он, обогнув меня, подъехал к шалашу, с чего бы мне не верить, – сказал он громче, чем говорил до сих пор, – у Людовика Вандомского, графа Шартрского и Блуаского, нет причин скрываться от своего питомца и наследника, после чего внезапно нагнулся до самой земли и, подняв ременный арапник, лежавший на траве у входа в шалаш, подъехал, держа в руке этот арапник, ко мне, ты прав, – сказал он, мой господин, должно быть, в самом деле спешил, иначе бы заметил потерю, с минуту мы молча смотрели друг другу в глаз, до тех пор мне неведомо было чувство ненависти, но в ту минуту я его ненавидел, до свидания, Жак, – сказал он, – мы ещё встретимся, и, хлестнув арапником своего жеребца, поскакал вниз по склону…». Второй помехой стала Бланш, убежавшая с деревенской свадьбы к Жаку: « …кого ты ищешь? – спросил я, тебя, – ответила она, – поцелуй меня, я промолчал, и она подошла ближе, уходи, – сказал я, боишься? – засмеялась она, – если у тебя ещё никогда не было девушки, я тебя научу, увидишь: возьмёшь меня один раз, и тебе захочется делать это со мной каждую ночь, уходи – повторил я, она стояла так близко, что я видел, как она побледнела и глаза её потемнели и сузились, кто у тебя в шалаше? – спросила она, никого, – ответил я, врёшь, – и хотела меня ударить, но я помешал ей, схватив за запястье, она рванулась: пусти, – и, когда я разжал пальцы, сказала, быстро дыша: ты ещё будешь на коленях умолять меня, чтобы я тебе отдалась, мне не пришлось в третий раз повторять: уходи, потому что, резко повернувшись, она побежала вниз, к лугам…». Жак вернулся в шалаш и лёг на подстилку рядом с графом, спросившим: «это была твоя девушка?, у меня нет девушки, – ответил я, – почему? – спросил он, не знаю, – ответил я, – наверное потому, что я никого не люблю, зато тебя любят, – сказал он» . И тут возникла ситуация, почти повторяющая историю двухлетней давности, только на этот раз Людовик уже не сокрушался из-за греховности своего любовного выбора. Как когда-то Алексей, пастушок в трансе слушал любовные признания. Слово в слово Жак повторял их потом в исповеди: «ты молод, красив, а взгляд твоих глаз сразу, едва я увидел тебя, сказал мне, что душа твоя тоже прекрасна и чиста, чувства меня не обманывают, я тебя вижу, касаюсь рукой твоего плеча, трогательно вздрагивающего от моего прикосновения, ты живёшь, двигаешься, существуешь, а если кажешься сотворённым из иной нежели все прочие люди, материи, то потому, наверно, что природа благодаря божественному вдохновению, которым она наделена, единожды только способна из обычных элементов создать столь совершенное существо, после чего, поскольку я молчал, мягко повернул меня к себе и спросил: тебе ещё никто не говорил, что ты прекрасен?, я ответил: так как вы, господин, никто, и сказал правду, потому что не знал своего лица, и, хотя слышал, что в деревне меня всё чаще называют не как прежде, Жаком Найдёнышем, а Жаком Прекрасным, никто до сих пор так, как он, об этом не говорил, он сказал: может быть тебе это неприятно?, нет, что вы, господин, говорите, мне вовсе не неприятно, – ответил я, потому что так оно в самом деле и было…». Как когда-то Алексей, Жак грезил в гипнотическом трансе. Ему виделись мощные ворота и громадные стены Иерусалима, ведь в эти минуты Людовик, говорил ему, как некогда Алексею, о том, что ему самому никогда уже не осуществить благородную и святую задачу освобождения Гроба Господня, ибо: «не с обагрёнными невинною кровью мечами и затаёнными в сердце и в мыслях тёмными и неистовыми страстями, а лишь в броне невинности и с чистым сердцем под этою бронёю можно достичь ворот Иерусалима, которые должны распахнуться перед теми, кто душою близок покоящемуся в одинокой могиле Христу, тогда, восемь лет назад, на исходе той, самой тягостной в моей жизни ночи, я понял, что противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, только христианские дети в своём милосердии могут спасти город Иерусалим …». — 17 —
|