«… Тут была еще живая связь с недавней эпохой тех самоотверженных учителей, что шли из столиц к некрасовским школьникам, упрямым и трудолюбивым маленьким мужичкам, и к ясноглазым, терпеливым школьникам Богданова-Бельского, но было уже и что-то новое в широте задач, в новом государственном оптимизме, в новом безмерно возросшем и растущем объеме знаний. И это новое уже создавало иную формацию духовной жизни…»[733]. Импульс Великой Утопии был столь силен, что и те и другие какое-то время продолжали чувствовать себя хозяевами (или слугами?) Новой Страны, строившейся на месте бывшей. Но была и третья группа – с трудом удержавшиеся на краю (большинство – временно, как стало ясно впоследствии), не попавшие в лишенцы, допущенные к работе на благо советской власти образованные люди исчезнувшей России – и из дворянского сословия, и дети богатых московских купцов, получившие прекрасное образование (жители главным образом бывшей Староконюшенной части Москвы, с которыми сошелся в середине 1920-х годов тот, кто составил одну из важных сюжетных линий мемуаров С. В., – М. Булгаков, перебравшийся с Большой Садовой в переулки Пречистенки…). Эти люди знали, что страна – уже не их. Но тем острее верили, что ее многовековая культура – их, они – ее если не владельцы, то хранители, хозяева ключей от нее. Собственно, к ним причислял себя, если вчитаться в его московские фельетоны-хроники первой половины 1920-х годов, Михаил Булгаков – озаглавивший дневник этих лет «Под пятой». Это у него профессор Преображенский заявляет гордо: «Я – московский студент, а не Шариков!» Помимо сословных представлений о типе поведения, о долге по отношению к стране[734] корпоративная этика врачей, профессоров, людей науки существовала долгое время как бы помимо официозных новых ценностей. Одновременно существовала и религиозная этика – тех, для кого Россия по-прежнему оставалась страной православия. Дворянство и интеллигенция были разными слоями в дореволюционной России. Советская власть, лишив страну политической жизни, а ее граждан – возможности публичного выражения своих убеждений, соединила эти два слоя в один – практически по признаку образованности. К концу двадцатых годов возникнет единый – интеллигентско-дворянский слой[735] – попираемый, унижаемый и уничтожаемый новой властью. И, верно поняв ее настрой, ее покорные подданные, не принадлежавшие к этому слою, многие десятилетия с вызовом и удовлетворением заявляли при удобном случае: «Мы университетов не кончали!» Усилия тех, кто считал новую страну своей, до поры до времени были не лишены пафоса. Но и их настроение с годами, под бременем слишком давящих обстоятельств, окрашивалось индифферентностью и меланхолией, уже мало чем отличаясь от настроения тех, кто сразу ощутил себя под пятой. — 269 —
|