Эти и некоторые другие формы станут вскоре основой либерального дискурса, проникая не только в литературно-критические, но и в историко-литературные тексты. В этой сфере, как упоминалось, формировался эзопов язык – поскольку обозначилось стремление выразить некие собственные мысли. Возникали расплывчатые, иносказательные, приблизительные формы выражения этих мыслей. Отечественные гуманитарные тексты становились все более непереводимыми: они были понятны во всех своих намеках, оттенках, камуфляже под язык власти исключительно в данном месте и времени – и более нигде. В 1953 году под пером Паустовского неопределенно-личные формы еще подспудно указывали (или могли указывать) на некоего оставшегося, как казалось, в эпохе, отходящей в прошлое, неназываемого инициатора и двигателя речевого обеднения. В выборе определенной грамматической формы запечатлено (возможно, и вне осознанной воли автора) ощущение чьей-то вполне определенной чужой воли к такому ухудшительному изменению общенациональной речи[501] – воли не столько личной, сколько телеологичной: тоталитарная система самоналаживалась. 3Вслед за ним ту же задачу изменения речевой ситуации по-своему обозначил и начал действенно решать литератор В. Померанцев в своей статье «Об искренности в литературе», опубликованной в декабре 1953 года. Это был первый в истории советского общества легальный – то есть вынесенный на страницы массового издания – бунт не только против советской литературы , но и против советского языка . Померанцев писал о типовом советском романе, о языке героев, сливающемся с авторским, граничившим с советским авторитетным : «Разве таким бывает людской разговор, разве льется так речь человека, особенно когда круг собеседников состоит из двух человек!.. ваш герой дарит своей дочери часики, потому что поднялся его жизненный уровень… в семье никогда не поднимается жизненный уровень, а улучшается жизнь » (слышны отголоски Поливанова – см. примеч. 31). В качестве первой , насущной задачи тех, кто претендовал на культурный авторитет, предлагалось взамен «камней с надписями», полученных готовыми из апробированных текстов, добыть альтернативное слово – из живой речи, не захваченной речью публичной (она пополнялась исключительно за счет новых текстов советского «руководства»), – черпать литературное слово из повседневного разговора людей (а не «рабочего», «колхозницы» и «советского интеллигента»). Переход, перенос слова из сферы бытовой, частной, окружавшей человека в его повседневной личной жизни, в сферу публикуемую было делом весьма трудным – в силу барьера, воздвигнутого между камерным и публичным . Этот барьер давно получил политическое значение и, соответственно, казался непреодолимым. Начиная с 20-х годов культурное, полноценное слово, которому удалось уцелеть, уходило все глубже в сферу камерную, не выбиваясь на «дневную поверхность» (выражение Д. С. Лихачева в применении к древнерусской культурной ситуации). — 148 —
|