Пациент, казалось, игнорировал почти все, что я сказал, и лишь заметил, что я употребил слово “мучить” на нашей первой встрече. Это было наиболее точное слово и “возможно, единственное точное слово”, которое я употребил за все эти месяцы анализа. Он сказал, что его никогда не били и не обращались жестоко, когда он был ребенком. Но он чувствовал: его мучают так незаметно, что он даже не может этого описать, так как не уверен, что происходило тогда, если действительно происходило что-то, выходящее за рамки обычного. Г-н D. сказал, что не будет пытаться рассказывать мне о своем детстве, поскольку оно было нормальным во всех отношениях: “Я сотни раз проходил его с моими предыдущими аналитиками, и там не было ничего, что позволило бы мне рассчитывать на участие в шоу Донахью”. В этом диалоге мы приблизились друг к другу больше, чем за все время нашего общения. В течение следующих нескольких недель В описанном выше фрагменте анализа г-н D. в фантазии вложил в меня хрупкие остатки своего ощущения жизни и надежды. Я должен был говорить и чувствовать за него (начиная каждый сеанс и становясь контейнером его проективных идентификаций, включающих глубокую печаль и одиночество), в то время как он нападал на меня за то, что я наивно представлял, что смогу уберечь наши жизни перед лицом его дикой жестокости. Крайнее расщепление мучимого и мучающего аспектов пациента было необходимым условием для поддержания хоть каких-то отношений со мной. В ходе анализа пациент начал сам переживать рудиментарные чувства печали и сострадание к тем своим аспектам, которые он спроецировал на меня и переживал через меня. — 19 —
|