Иногда то, что я говорил г-ну D., начиная сеанс, казалось вызубренной наизусть затасканной банальностью, и я изо всех сил старался избегать готовых аналитических клише, чтобы не вносить дополнительную безжизненность в аналитический процесс и не усиливать безжизненность моего пациента. На одной из первых встреч я сказал г-ну D., что представляю, как пытаюсь убедить его доверять мне. Я знаю, что это будет не только бесполезным, но и разрушительным, так как в чем бы я ни “победил”, все будет восприниматься нами обоими как форма воровства, которая еще больше отдалит нас друг от друга. Г-н D. несколько минут помолчал, а затем стал описывать свою постоянную бдительность в борьбе с ворами: сигнализацию в доме, противоугонные устройства в машине, сейф в офисе и т.д. Он говорил так, словно его слова не были ответом на мое предшествующее замечание. Несмотря на то, что пациент предложил такую информацию, все оставшееся время сохранялось чувство крайне напряженного и хрупкого сооружения, которое грозит рассыпаться в любой момент. Казалось, что нет ничего человеческого, способного скрепить ткань анализа. На сеансе, который состоялся на шестом месяце анализа, мне на миг показалось, что на глаза г-на D. навернулись слезы, но, приглядевшись пристальнее, я уже не мог с уверенностью сказать, было ли мое наблюдение верным. (Г-н D. в тот момент отказывался лежать на кушетке и поэтому мы встречались лицом к лицу.) Я сказал об этом своему пациенту и заметил: неважно, были или не были у него слезы на глазах, но я чувствую, что происшедшее отражает печальную ситуацию, в которой мы оба находимся. (Я вспомнил, что несколько месяцев назад г-н D. рассказывал мне, как он был благодарен своему предыдущему аналитику за ее честность. Она прямо сказала, что не может ему помочь, вместо того чтобы неразумно упорствовать в продолжении анализа, который не продвигался. Эта мысль напомнила мне о “прижизненной воле”, присланной мне недавно одним из членов моей семьи, где докторам предписывалось не поддерживать пустую иллюзию жизни, после того как реальная жизнь уже закончена.) Г-н D. с минуту помолчал и затем сказал, что его не тронула моя “маленькая речь”. И снова замолчал. Примерно через пять минут я сказал: то, что произошло сейчас между нами, должно отражать нечто очень важное, основное в его переживаниях. Я чувствовал печаль, которая отчасти была моей собственной — тем, что можно приписать моему чувству крайнего одиночества, когда я был с ним. И тем не менее, я чувствую, что частично испытываю что-то за него, вместо него. Я сказал, что пытался и раньше говорить с ним об этом, но его ответы всегда заставляли меня чувствовать себя либо чокнутым, либо дураком, либо и тем и другим. Я сказал, что, если бы мое положение не позволяло мне быть уверенным в своей способности различать, какие чувства реальны, а какие нет, я бы находился в очень тяжелом положении (strain) из-за того, что мое восприятие столь радикально ставилось под сомнение. Я был бы очень удивлен, если бы в важные моменты его жизни он не чувствовал себя в таком же тяжелом положении и тоже сомневался в своей способности различать, какие элементы его переживаний и восприятий являются реальными, а какие нет. Судя по моим переживаниям, в своих попытках прийти к выводу об истинности того, что он думает, видит, чувствует, слышит и т.д., г-н D. подвергался сильному давлению. — 18 —
|