Аверинцев показывает неожиданную и амбивалентную связь между бахтинской концепцией человека — неготового, незамкнутого, незавершенного, как все, что есть жизнь, — и советским тоталитаризмом. Это видение человека, пишет Аверинцев, было шансом в борьбе против тех, кто хочет командовать жизнью и закрыть историю. Но в этом же образе есть то, что Аверинцев определяет на редкость точно: „ощущение себя одновременно трупом и ребенком". Ребенком — потому что ты не завершен и всегда готов к переделке; и трупом — потому что ты застыл в смертном страхе, зная, что всякая переделка человека есть переделка детей в трупы. Это двойственное ощущение и есть психологический субстрат тоталитарного режима. „Готовым он (режим) считает только себя,.. Действительность должна быть пластичной, чтобы ее ваять и перекраивать". Режим, в котором жил Бахтин, со всем его террором, двоемыслием и методами перековки, формировал у своих граждан — неужели и таких людей, каким был Бахтин? — характерные искажения самовосприятия, которые проецировались в их теории так же, как в их стихи или в их любовь. „Люди должны быть неготовыми, несовершенными, в становлении, чтобы их можно было бы воспитывать и перевоспитывать, «перековывать»; с ними нечего считаться, их не стоит принимать всерьез, но им не следует унывать, потому что у них все впереди — как у детей". Чем „ощущение себя ребенком и трупом одновременно" отличается от „амбивалентности рождающей смерти" по Бахтину? — задает риторический вопрос Аверинцев. В русской истории главным мастером карнавалов был Иван Грозный, с полным знанием дела проводивший процедуры развенчания-увенчания (так красиво и тоже со знанием дела показанные Эйзенштейном Сталину и нам с вами). Сам Сталин с его угрюмой серьезностью тоже не был чужд карнавального смеха в личном пыточном обиходе. Этнографическая жизнь Советской армии и советских лагерных зон вся состояла из осмеяний и избиений, пародировании социальной иерархии и ужасающего гротеска, творимого над телами тех, кого силой превращали в „андрогинов". Бахтин не оставил в своих книгах видимых следов соприкосновения с этой реальностью, хотя в своих скитаниях вряд ли мог не знать ее. Остается непонятным, является ли его восторг перед „народным телом" результатом незнания советской действительности, возможного только у очень чудаковатого интеллигента; полного отчуждения от нее, когда местные дела вообще не воспринимаются как культура, что, пожалуй, было характерно для многих; или плодом нового интеллектуального романтизма. — 286 —
|