Некоторое время спустя он начал жить с одной домохозяйкой («за три дня до того вышедшей замуж»); она очень скоро ему изменила, и он впал в ревность. «Он пошел через лес, чтобы успокоиться, но в природе не было того источника наслаждения, что раньше… Природа была для него мертва… И пока он так шел — вдоль берега, по лугам и через лес, — краски и очертания сливались, словно он видел все это сквозь слезы… Страдание возвысило его „я»; ощущение, что он борется с какой-то злой силой, взвинтило его волю к сопротивлению до яростного упорства; проснулась радость борьбы с судьбой, и, не думая, что делает, он вытащил из какой-то огромной кучи длинный и острый сук, ставший в его руках копьем и булавой. И он вломился в лес, сшибая ветви, словно вступил в битву с мрачными гигантами. И он топтал ногами грибы, словно раскраивал пустые черепа злобных карликов. И он кричал, словно загонщик волков и лис, и по ельнику эхом перекатывалось: Хей! хей! хей! В конце концов он уперся в какую-то скалу, перегородившую ему дорогу почти отвесной стеной. Он ударил ее своим копьем, словно хотел повалить, и потом полез по ней вверх. Кусты трещали под его руками и, вырванные с корнем, катились, шелестя, к подножию горы; осыпались камни; он придавил ногой куст молодого можжевельника и хлестал его, пока он не полег, как примятая трава. Он упорно лез наверх, и вскоре стоял на вершине горы. Открылась головокружительная панорама островов; за ними лежало море. Он вздохнул так, словно только теперь ему дали воздух. Но на горе росла растрепанная сосна, и она возвышалась над ним. Со своим копьем в руке он вскарабкался на нее и на макушке, образовывавшей род седла, уселся, как всадник… Теперь над ним было уже только небо. Но под ним стоял еловый лес, плечом к плечу, как армия, штурмующая его твердыню; а там, внизу, бился прибой и катил ему навстречу волну за волной, словно шла в атаку, вся в белом, офицерская кавалерия; а дальше лежали белые скалистые острова, словно целый флот броненосцев. — Атакуйте! закричал он и взмахнул своим копьем! Хоть сотнями! Хоть тысячами! кричал он. И он дал шпоры своему гордому деревянному коню и потряс копьем. С моря дул сентябрьский ветер, солнце садилось; еловый лес под ним превратился в бормочущую толпу народа. Теперь он хотел к ним говорить!.. Наступила ночь, и ему стало страшно. Он слез с седла и пошел домой. — Был ли он сумасшедшим? Нет! Он просто был поэт, слагавший свои стихи не за письменным столом, а гам, в лесу. Но в нем теплилась надежда на то, что он безумен. Его сознание, провидевшее ничтожность этой жизни, не хотело больше видеть, и он предпочел бы жить в иллюзиях, как ребенок, который хочет верить в выздоровление и поэтому надеется на него! Мысль, что он сумасшедший, заглушала муки совести, и в качестве сумасшедшего он не чувствовал ответственности. Поэтому он приучал себя верить, что эта сцена на горе была припадком, и в конце концов он поверил в это, и верил долгие годы, пока не начал читать какую-то новейшую психологию, которая ему объяснила, что он был тогда в своем уме. Ибо сумасшедший никогда бы не смог так логично обращаться с лесом и лугом, никогда не смог бы привести их в такое соответствие своему внутреннему настроению, чтобы они могли представить материал для какого-то в самом деле недурно сложенного стихотворения, которое отменно хорошо бы выглядело на бумаге, если бы было хоть сколько-нибудь оформлено. Сумасшедший скорей всего увидел бы за этими деревьями врагов, но не врагов по убеждению, а только совсем простых врагов, убийц; он, вероятно, оборотил бы деревья в людей, но не смог бы связать утраченную память с происходящими событиями. Он увидел бы негров или готтентотов, одним словом, фигуры вне логической связи с действительностью, причем эти фигуры приняли бы полную телесную форму, чего елки у него отнюдь не делали. Он поэтизировал, и ничего больше». — 8 —
|