Володя мог все достать и доставал все даже теперь, когда книги внезапно исчезли, превратившись не в моду, а в некий фетиш, знак процветания и всемогущества их владельцев; Володя лишь повысил цены за свои услуги в несколько раз, только и всего. Не стоит здесь вдаваться в перечисление и описание подвигов и комбинаций Володи Бегемота. Отметим лишь, что у Ковалева, поскольку он очень рано, с юности, начал собирать книги и познакомился с Володей тоже давно, то есть начала деятельности обоих совпали во времени и их вершины, пики, так сказать, расцвет талантов тоже совпали (а Володя, несомненно, обладал талантом в своем роде выдающимся), — отметим лишь, что с годами библиотека у Ковалева образовалась лучше, чем у известного поэта Б., о чем поэт Б. в порыве откровенности тоже не раз, к радости Ковалева, публично заявлял... Да, но речь зашла о Катерине, или, как называл ее муж, Катрин. Так вот, что касается Катрин, то книжные богатства мужа ее не привлекали. Нет, она все читала: и подшивки старых журналов, «Былое», у Димыча собрался весь комплект, и «Старые годы», и мемуары, которые Ковалев обожал, — но все это было, как бы это сказать, не ее, не ею организуемо, добываемо, все это передавалось ей, как отдавалась зарплата, — само собой. И ей оставалось только ненавидеть серолицего Бегемота, к которому уплывала все большая по мере удорожания книг часть их денег, — за некупленные шубы, ненадеванные платья, непроколотые уши, поскольку денег на серьги все равно не хватало. Она не была барахольщицей, но в каждом человеке живет потребность в своих, а не чужих забавах. И еще Катерина не любила разговорные забавы своего мужа. Друзья скульпторы, приятели художники, вечера в мастерских, беседы об искусстве под картошку с селедкой — этого она не переносила, и жалобно звонила Тане всякий раз, когда Димыч тянул ее в такие гости, и уговаривала Денисовых поехать тоже, и сидела там, близко к Тане прижавшись, возбужденно шепча что-то свое, не имевшее отношения, и враждебно косилась на кубы и пятна или вытянутые выше человеческого роста фигуры; в какую бы мастерскую они с Ковалевым ни приезжали, это были ее личные, живые враги, отнимавшие у нее, что отнимавшие?.. если бы она могла это выразить, и нехорошо, недобро смотрела она на своего Ковалева, когда он рассуждал... А Димыч любил рассуждать и привык, чтобы его слушали. В этом кругу, кругу теоретической элиты, так, во всяком случае, многие из них себя ощущали, любили разговаривать об отечественной истории, пересказывать и объяснять прочитанное, сообщать как о величайшей новости то, что образованный человек, в общем-то, должен знать, но сообщать как-то иначе, потому что из уст, скажем, Ковалева, признанного выдающимся, надлежало выходить тоже только всему выдающемуся. Допустим, заходила речь о царском министре Витте, его фантастической карьере, падении, центральной неудаче, и Димыч, вступая в разговор, рассказывал какой-то факт о его поездке в Германию, вручении ему высшего ордена и давал свою трактовку. Вступал он так: «Дело в том, что...», далее следовало разъяснение. Если его перебивали, то уважительно, то есть не перебивали, а тоже вступали в общую мелодию, как вступает новый инструмент в оркестре, — вежливо. Перебивал его, по существу, лишь один Цветков, Цветкову дозволялось. И когда в их, ковалевском, кругу, кругу, повторяем, более высоком, чем денисовский, поминали Петра Первого или Алексея Михайловича и говорили, что вот, мол, не так уж были мы темны и невежественны, и Академия сельскохозяйственная была в Измайлове, ну да, конечно же, там, возле собора, станция метро «Измайловская», и щуки там плавали в золотых сережках, и деревья плодоносили, пород до сих пор неразгаданных, и грамотность была высокая, Василий Голицын, фаворит царевны Софьи, был по образованности человек необычайный, западный, и никакого тебе стиля а-ля рюс в его доме — Европа, судя по последним архивным разысканиям, так что Петр, возможно, перестарался, окончательно закрепив крепостное право, вот в чем беда, с того и пошло... — 119 —
|