— Если армия мародерствует, следовательно, армии нет. А государство без армии — медуза. По воле волн, то бишь иных царств и народов. Ты думаешь о будущем? — Каждый день, — сказал Старшов. — Утром — как бы дожить до вечера, вечером — как бы дожить до утра. — Ты изо всех сил пытаешься удержаться в панцире ротного командира, — изрек генерал. — Тебе стало выгодно не видеть дальше окопа, не знать шире собственного участка и не слышать ничего, кроме прямых команд. — Разве? — Ты очень точно определил собственные границы. Но ведь существует отечество, земля оттич и дедич. Надеюсь, ты не отрекся от нее во имя вполне естественного животного желания уцелеть? — Боюсь, что наше отечество само отречется от нас, — невесело усмехнулся Леонид. — Для мужика не существует отечества, нашей с вами оттич и дедич: для него вечно существовала земля барская и клочок своей, которую он считал Родиной. Точнее, родиной, местом, где рождались близкие ему люди. Вот размер этой родины он будет стремиться увеличить за счет наших, то есть барских, вотчин, благо кристаллическая структура государственности распалась. И на сегодняшний момент, как любят выражаться мои ротные Демосфены, возникло парадоксальное положение: родина восстала против вотчизны. — И этот парадокс ты узрел из своего ротного блиндажа? — Я не узрел, я услышал. Солдаты начали говорить после вековечного молчания: Илья Муромец слезает с печи. Он уничтожит нас с вами, выжжет саму память о нас и присвоит себе то, что уничтожению не поддается. Нашу историю, наш дух, литературу, живопись, музыку. — Пожалуй, это будет справедливо, — сказал Николай Иванович, вздохнув. — Вся цивилизованность привилегированного сословия зиждется на угнетении всех прочих сословий. — Вы марксист, ваше превосходительство? — Я считаю экспроприацию справедливой, вот и весь мой марксизм. Пришла пора возвращать награбленное, а то, что мы с тобой оказались именно в этом отрезке закономерного развития, есть наша личная судьба. Личная, Леонид, и мне не хотелось бы, чтобы ты однажды — от обиды, бессилия, раздражения, злости — спутал ее с судьбой России. Не утеряй веру — У меня осталась одна вера — в моих солдат. Они верят мне, я верю им, и покуда это существует… Поручик неожиданно замолчал. Не потому, что усомнился в долговременности своего символа веры, а по той простой причине, что вдруг понял эфемерность покоя этой усадьбы, ее быта, самого существования ее жителей и собственной семьи. Вспомнил одичалость солдат, вооруженных отнюдь не страхом перед законом, а винтовкой со штыком, не уважением к чужой собственности, а уже выработанной привычкой брать что надобно и жечь что не надобно; не стремлением защитить женщину, а звериной жаждой немедленно завалить ее, независимо от возраста. «На фронте все бабы — твои, только не зевай», — говорил инвалид-возница. А фронт… фронт там, где солдат, таково время… — 100 —
|