– Сэр. Когда такой прекрасный, благородный сотоварищ покидает наш мир, лишь очень, очень немногое из произнесенных речей не покажется пустым и плоским. И все же мы не могли допустить, чтобы на этом вечере не было сказано от имени каждого из присутствующих хотя бы несколько слов, которые выразили бы, мистер Бродский, то глубокое сочувствие, какое мы к вам испытываем. – Оратор выждал, пока по залу прокатится гул одобрения. – Ваш Бруно, сэр, – продолжал он, – не только был горячо любим теми из нас, кто видел его на городских улицах, когда он направлялся по своим делам. Нет, он добился статуса, редкого даже среди человеческих особей, не говоря уж о четвероногих. Короче, он превратился в символ. Да, сэр, он сделался для нас наглядным воплощением определенных ключевых достоинств. Безграничной преданности. Неустрашимого жизнелюбия. Отказа числиться среди попираемых. Стремления поступать всегда и всюду по‑своему, каким непривычным это ни представлялось бы глазам именитых очевидцев. Иными словами, Бруно стал эмблемой тех самых добродетелей, на которые уже далеко не первый год опирается наше гордое и единственное в своем роде сообщество. Добродетелей, сэр, которые, рискну предположить, – оратор со значением отчеканил заключительную фразу – добродетелей, которые, как мы надеемся, очень скоро вновь расцветут у нас во всех областях жизни. Оратор умолк и еще раз окинул взором аудиторию. Задержав на минуту ледяной взгляд на собравшихся, он подвел итог: – А теперь давайте, все вместе, почтим минутой молчания память нашего усопшего друга. Оратор опустил глаза, все без исключения слушатели склонили головы – и в зале вновь воцарилось совершенное безмолвие. В какой‑то момент я взглянул на столик Бродского и заметил, что некоторые члены городского совета – вероятно, из желания подать хороший пример – приняли уморительно преувеличенные скорбные позы. Один из них, к примеру, в отчаянии сжимал обеими руками лоб. Сам же Бродский, во время речи не шевельнувший мускулом и не взглянувший ни разу ни на оратора, ни в зал, продолжал сидеть совершенно неподвижно, и во всей его позе вновь чудилось что‑то странноватое. Возможно даже, что он заснул в кресле, а рука Хоффмана, находившаяся у него за спиной, предназначалась главным образом для физической его поддержки. По истечении минуты молчания суроволицый оратор не сказав больше ни слова, уселся на свое место, что вызвало в ходе вечера неловкую паузу. Кое‑кто начал исподтишка переговариваться между собой, но тут за одним из ближайших столиков послышалось движение: на ноги поднялся огромный лысеющий человек с пятнами на лице. — 92 —
|