Пока Паркхерст говорил, у меня в мозгу всплыл осколок воспоминания из студенческих времен, и на минуту я ощутил полное, безмятежное спокойствие, так что некоторое время пропускал его слова мимо ушей. Мне вспоминалось прекрасное утро, чем‑то похожее на сегодняшнее, когда я тоже отдыхал на диванчике у окна, откуда струился поток солнечного света. Это происходило в небольшой комнатке старого фермерского дома, который я делил с четырьмя другими студентами. На коленях у меня лежала партитура концерта, которую я уже целый час вяло изучал, все время намереваясь ее бросить и взяться за один из романов девятнадцатого века, пачка которых лежала на дощатом полу у моих ног. Окно было открыто, внутрь проникал легкий ветерок и доносились голоса нескольких студентов, которые сидели на нестриженой лужайке и рассуждали о философии, поэзии или еще о чем‑то в том же роде. В комнатушке, кроме дивана, имелся минимум мебели: матрас на полу и – в углу – небольшой письменный стол и стул с прямой спинкой, но ко всему этому я был очень привязан. Частенько пол сплошь покрывали разбросанные по нему книги и журналы, которые я рассматривал в долгие вечера; дверь я обычно оставлял нараспашку, чтобы любой проходящий мимо мог зайти ко мне поболтать. На минуту я закрыл глаза – и меня охватило сильнейшее желание вернуться в тот фермерский домик в окружении полей и высоких трав, где, растянувшись, бездельничают мои товарищи. Лишь через некоторое время слова Паркхерста начали просачиваться в мое сознание. И только тут мне пришло в голову, что о тех самых людях, чьи лица одно за другим всплывали у меня в памяти; тех самых, кого я лениво приветствовал, когда они заглядывали в мою дверь и с кем я час‑другой беседовал, обсуждая какого‑нибудь писателя или испанского гитариста, – о тех самых людях он и говорит. Но даже и тогда я не перестал испытывать почти сладострастное удовольствие, оттого что сижу на плетеном диванчике в оконной нише и греюсь в лучах солнца, и слова Паркхерста доставляли мне не более чем смутное, едва ощутимое беспокойство. Он говорил и говорил – и я уже давно не воспринимал его речь, но тут вздрогнул, услышав стук в оконное стекло у себя за спиной. Паркхерст, кажется, решил проигнорировать эти звуки и продолжал свой рассказ, и я тоже пытался их не замечать, как бывает, когда будильник не дает досмотреть интересный сон. Но стук не смолк, и Паркхерст наконец остановился и произнес: «Бог ты мой, да ведь это Бродский – собственной персоной». Я открыл глаза и обернулся. В самом деле, через окно пристально глядел Бродский. Что‑то ему мешало: то ли яркое солнце, то ли дефект собственного зрения. Он прижался лицом к стеклу и обеими руками заслонился от света – но, скорее всего, нас так и не разглядел. Я подумал, что ему почудилась мисс Коллинз – и он надеется привлечь ее внимание. — 204 —
|