На некотором расстоянии от нее я углядел также Мари Генли, возвышавшуюся на полторы головы над своим муженьком, которого я опознал по копне рыжих волос и свежей гипсовой повязке на руке. Мари Генли стояла недвижимо, словно Голиаф среди первоклашек, в то время как мисс Анапирл Уэльс, красноро–жесть которой была особенно заметна на фоне крахмального капора, суетливой курицей хлопотала вокруг своих птенцов, направляя их путь. Толстяк в шляпе и с папкой под мышкой — тот был явно с сахарного завода: он отвечал на вопросы детей. Но в тот день я пребывал в настолько мрачном настроении, что даже возможность подползти к детишкам, скрываясь в высокой траве, росшей вдоль обочин, и пошпионить за ними ничуть не возбуждала меня. Так что я просто сидел и смотрел, даже не столько смотрел, сколько пытался совладать со своими разбегавшимися мыслями. Мало–помалу мое внимание переключилось на два крытых жестью склада, не так давно сооруженных на вершине Хуперова холма. Они предназначались для хранения рафинада и сахара–сырца, приготовленных к отправке в Патгерсон. Я подумал о бочках с мелассой, стоявших там вдоль стен, и о сладком вязком сиропе, темном и липком, который содержался в них. Перед моим мысленным взором предстал розовый как леденец фургончик, венчавший однажды собой этот самый холм. И в патоке моих мечтаний, которая была слаще сортового сока, плавал ее образ — образ той, чья кожа была как мед, а кости — как сахар. Какоето время я парил в амброзийном сиропе вместе с призракам Кози Мо, карабкаясь по улью холма к маленькой розовой медовой соте. И вот уже сердце мое бешено забилось в предвкушении того, как я запущу руки в мед, — но тут я понял, что жужжание, которое я слышал, не было жужжанием пчел. Это жужжали мухи, потому что Кози Мо плавала не в медовой соте: она плавала лицом вверх в канаве, и лицо это было отмечено стигматами блуда — следами побоев. Под глазами синяки, нос сломан, зубы все выбиты, тело покрыто струпными метинами блуда, руки исколоты иглами пагубного пристрастия, груди размозжены и волосы выдраны — грязная мертвая шлюха в канаве. Ибо стоит завестись одному шраму на сердце твоем или душе, не придется ждать долго, как кто–нибудь прибавит к нему новый — и еще один — и еще — пока не останется в жизни твоей и дня, чтобы тебя не избили до полусмерти, не найдется и города, из которого бы тебя не изгнали, а сам ты дойдешь до такого состояния, что побои станут для тебя необходимы как воздух. И тогда не пройдет и года с того мига, когда опустился первый занесенный над тобой кулак, когда ты первый раз рухнул в пыль, когда впервые обратился в бегство, как ты очутишься в том же самом месте, в том же самом городе, только не живой, как в прошлый раз, а мертвый, и мухи будут виться вокруг глаз твоих — глаз мертвой грязной шлюхи в придорожной канаве. Но ты умрешь не до конца. — 112 —
|