Меня не трогали почти неделю. Но за эту неделю я не произнес и пяти слов. Первые дни, я полагаю, никто особенно не замечал того, как я молчу, пытаюсь читать или писать письма, находясь в непрерывном внутреннем напряжении, в постоянной готовности к бою. Не думаю, что ответная обструкция с самого начала была вполне сознательной – меня, скорее, попросту игнорировали. Но к концу первой недели мое молчание стало настолько демонстративным, вызывающим, невыносимым, что должно было как-то разрешиться. Подчеркну: главным провоцирующим фактором я считаю свое собственное тогдашнее поведение. И тогда камера организованно напилась водки. За исключением, разумеется, меня и еще нескольких человек, которым по тем или иным причинам не полагалось участвовать в застольях. Был найден какой-то элементарный бытовой повод для выяснения отношений – и началось…. Меня били всю ночь, меняясь, отлучаясь к столу с едою и водкою, придумывая разнообразные «аттракционы» с моим участием. Им хватило здравого смысла обойтись без сексуального насилия, хотя предложения, я слышал, звучали. В общем, скажу только, что я был совершенно раздавлен, растоптан, унижен и ничего более страшного со мною никогда не происходило. Я не о физическом избиении – в моей безумной жизни бывало всякое, но о невосполнимой, как мне казалось в тот момент, утрате чувства собственного достоинства… Кончилось тем, что меня «забили» на третий ярус, где не считали нужным замечать даже его обитатели, сами вполне угнетенного положения. Я стал объектом презрения, брезгливой неприязни всей камеры. Что я переживал, описать трудно. Я так сильно мечтал о мести, что даже видел о ней сны. Одновременно мне было так страшно, что мгновенно потел, когда слышал свое имя. Я боялся спускаться в туалет, боялся есть. При этом воображал, как схвачу нож, лежащий рядом с одним из моих гонителей, и воткну ему в спину. Я опасался идти на свидание с женою, потому что она, мне казалось, поймет по глазам унизительное мое положение. При этом о заплывшей от побоев физиономии я почти не вспоминал, и был готов просить администрацию о переводе в другую камеру, что, по неписанным законам тюрьмы, навсегда ставило на мне клеймо труса и предателя. За все эти мысли, мечты и страхи я себя люто презирал, ненавидел, клял… Откровенно говоря, я так и не могу вспомнить, откуда появилась Библия. Возможно, она попросту валялась среди тряпья на свободной койке, служа время от времени каким-то хозяйственным целям. Я, конечно, читал Новый Завет и раньше, даже пролистывал когда-то Пятикнижие Моисея, относился уважительно и бережно, но ничего, ровным счетом ничего не понимал; точнее – не пускал в свою душу. Теперь же, после пережитого, я внезапно с изумлением и восторгом стал открывать для себя Евангельские слова, я даже украдкой плакал от радости, я неожиданно стал внутренне успокаиваться, умиротворяться, и все, казавшееся неизбывным, непоправимо ужасным, предстало не самым значительным, вторичным, преодолимым. Я почувствовал живую правду этой Книги, прямое отношение Ее ко мне, к моей чудовищной жизни. И что-то внутри меня немного сдвинулось… — 61 —
|