После того как мы на опыте убедились в теоретической пустоте догматического дискурса, в нашем распоряжении осталось лишь одно — единственное средство, позволявшее принять ту невозможность, в которой мы были вынуждены действительно мыслить нашу философию: средство, состоящее в том, чтобы мыслить саму философию в качестве невозможной. Мы уже были знакомы с тем великим и утонченным искушением «конца философии», к которому нас влекли загадочно прозрачные тексты молодого Маркса (1840–1845 гг.) и тексты переломного периода (1845 г.). Самые воинствующие и самые щедрые в «конце философии» посредством ее «осуществления» давали философии ее смерть и славили ее в действии, в ее политическом осуществлении и ее пролетарском завершении, неосторожно используя в своих целях тот знаменитый тезис о Фейербахе, в котором теоретически двусмысленный язык противопоставляет изменение мира его истолкованию. Отсюда до теоретического прагматизма оставался — всегда остается — всего один шаг. Другие, обладавшие более научным складом ума, провозглашали «смерть философии», прибегая к помощи некоторых позитивистских формулировок «Немецкой идеологии», в которых осуществление (т. е. смерть) философии становится задачей уже не революционного пролетариата и революционного действия, но чистой и простой науки: разве не призывает нас Маркс покончить с философствованием, т. е. с разработкой идеологических мечтаний, для того чтобы перейти к изучению самой реальности? В политическом отношении первая интерпретация была характерна для большинства наших воинствующих философов, которые, полностью отдаваясь политике, делали философию религией своего действия; вторая была принята теми критиками, которые надеялись, что полный содержанием научный дискурс займет место пустых прокламаций догматической философии. Но как одни, так и другие, заключая мир с политикой или обеспечивая себе политическую безопасность, оплачивали их неспокойной философской совестью: ни прагматически — религиозная, ни позитивистская смерть философии не есть ее подлинно философская смерть. Мы стремились дать философии достойную ее самой смерть: смерть философскую. Здесь мы опирались на другие тексты Маркса и на третье прочтение первых. Мы исходили из того, что конец философии может быть только критикой (подобно тому, как «Капитал» был критикой политической экономии): что следует обратиться к самим вещам, покончить с философской идеологией и взяться за изучение реальности, — но, выступая против идеологии, мы (и как раз этот ход мысли, как нам казалось, обеспечивал нам защиту от позитивизма) в то же время считали, что она подвергает постоянной опасности «познание позитивных фактов», берет в осаду науки, стирает черты реальности. Таким образом, мы доверили философии задачу постоянной критической редукции опасностей, исходящих от идеологической иллюзии, и для того, чтобы доверить ей эту задачу, мы сделали философию чистым и простым сознанием науки, которое сведено к букве и к телу науки, но в то же время, в качестве ее бдительного сознания, сознания внешнего, обращено к этому негативному внешнему и стремится свести его на нет. Разумеется, с философией было покончено, поскольку и все ее тело, и ее объект совпадали с телом и объектом науки; и тем не менее она продолжала существовать как ее исчезающее критическое сознание и лишь в течение того времени, которое необходимо для того, чтобы спроецировать позитивную сущность науки на грозящую опасностями идеологию, чтобы разрушить идеологические фантазии агрессора, после чего она могла вернуться к себе самой, разделив судьбу себе подобных. Эта критическая смерть философии, тождественная ее исчезающему философскому существованию, наконец — то дала нам право и радость подлинно философской смерти, завершенной в неоднозначном акте критики. Теперь у философии не оставалось иного предназначения, кроме завершения своей критической смерти в признании реальности и возвращении к ней, к реальности истории, матери человека, к реальности его действий и его мыслей. Философствовать значило для нас вновь начинать критическую одиссею Маркса, проходить сквозь слой иллюзий, скрывающий от нас реальность, и прикасаться к единственной плодородной земле, к земле истории, чтобы наконец — то найти здесь покой реальности и науки, ставший возможным благодаря постоянной бдительности критики. Для этой интерпретации возникает еще один, историко — философский вопрос: как стала возможной история развеянных фантазмов, история пересеченной области тьмы? Существует только одна история — история реальности, и хотя порой из нее словно в дремоте встают бессвязные образы, эти сны, укорененные в единственной глубокой континуальности, никогда не смогут образовать континента истории. В «Немецкой идеологии» Маркс сказал нам: «У философии нет истории». Читая текст «О молодом Марксе», можно задать себе вопрос, не остается ли он отчасти пленником этой мифической надежды на появление философии, которая достигает своего философского конца в непрерывной смерти критического сознания. — 18 —
|