Такой философ стал предметом восхищения, но также и объектом недоверия. Его действительность свидетельствует о его необычайной независимости, которая выражается в самых разных формах: в бедности, в безбрачии, в отсутствии всякой профессии, в аполитичной жизни. Все это свидетельствует о счастье, которое не обусловлено ничем извне привходящим и осуществляется благодаря осознанию странствующего характера своей жизни и безразличия к ударам судьбы. Но некоторым из философов свойственны также невероятное чувство собственного достоинства, воля к действию и вместе с тем высокомерие и тщеславие, холодность в человеческих отношениях и неприязнь к другим философам. Всем им присуща догматическая установка применительно к их собственному учению. Независимость едва ли является чистой независимостью, иногда она кажется скорее, нераспознанной зависимостью, которая может принимать даже смешные формы. И все-таки здесь действительно находится исток возможной независимости, причем исторически он располагается рядом с библейской религией. Знакомство с этими философами воодушевляет и пробуждает волю к собственной независимости, возможно, как раз вследствие того, что становится очевидным: человек не может существовать абсолютно отстраненно, удерживая себя в некой изолированной точке. Эта мнимая абсолютная свобода тотчас же оборачивается зависимостью, которая дает о себе знать как во внешнем мире, чьего признания эта мнимая свобода добивается, так и во внутреннем мире, со стороны непроясненных страданий. Философы поздней античности не ведут об этом речи. Несмотря на известное величие этих мыслителей, они в борьбе за свободу породили оцепенелые фигуры и безликие маски. Мы видим, что независимость, если она считается абсолютной, превращается в свою противоположность. В каком смысле мы можем бороться за независимость — ответить совсем не легко. Двусмысленность в понимании независимости почти непреодолима. Обратимся к примерам. Философия, прежде всего, в качестве метафизики проектирует свою игру мысли и одновременно фигуры мышления, по отношению к которым сам мыслящий, который эти фигуры продуцирует, остается в положении превосходства, поскольку обладает бесконечной возможностью подобного продуцирования. Здесь, однако, возникает такой вопрос: является ли человек господином своих мыслей, потому что он безбожен и пускается в свою творческую игру безотносительно к какому-либо основанию, единовластно, согласно установленным им самим правилам игры, восторгаясь своей формой? Или, наоборот: человек — господин своих мыслей потому, что, связанный с Богом, он превосходит собственный язык, пользуясь которым как неким одеянием и фигурами он должен заклинать то, что в качестве абсолютного бытия является в них всегда неадекватно и потому требует бесконечных изменений? Здесь независимость философствующего заключается в том, чтобы он не подчинялся своим мыслям как догмам, но стал господином своих мыслей. Однако это утверждение — "быть господином своих мыслей" — по-прежнему остается двусмысленным, поскольку предполагает или несвязанность ничем (характерную для произвола), или связь с трансценденцией. — 60 —
|