Длилось это, быть может, несколько минут, быть может, час. Я обнял ее, я замер в полной неподвижности, замерла в полной неподвижности и она. Но наступил момент, когда я, ощущая, что она по-прежнему мертвенно холодна, еще ближе придвинулся к ней и сказал: “Приди”. Я встал, взял ее за руку, она тоже встала, и я увидел, как она высока. Она пошла со мной, и все ее движения были столь же податливы, как и мои. Уложив ее, я улегся рядом. Я попытался разглядеть ее лицо, чуть повернулся к ней. Я взял ее голову в свои ладони и как только мог нежно сказал: “Взгляни на меня”. И голова действительно приподнялась у меня между рук, и тут же я вновь увидел в трех шагах от себя мертвый и пустой огонь ее глаз. Я изо всех сил вглядывался в нее, а она тоже, казалось, вглядывалась в меня, нет, в бесконечность позади меня. Тут во мне что-то пробудилось, я склонился над ней и сказал: “Ну а теперь не бойся, я подышу тебе на лицо”. Но стоило мне только приблизиться, и она немыслимо быстрым движением отпрянула от меня (или меня оттолкнула). Следует сказать, что холод этих тел весьма необычен: сам по себе он не так уж и силен. Когда я касаюсь руки, как делаю, например, сейчас, когда моя рука лежит под этой рукой, последняя отнюдь не так ледяна, как моя, но зато ее невеликий холод глубок, это не легкое поверхностное излучение, но нечто пронизывающее, обволакивающее, нужно следом за ним вступить в толщу без границ, в пустую и ирреальную глубину, из которой нет возможности вернуться к внешнему соприкосновению. Потому-то он столь горек, в нем чудится жестокость чего-то, что вас попирает, что захватывает и притягивает, и в самом деле, он захватывает, но в этом и его секрет, и тот, кому достанет приязни, чтобы отдаться этой прохладе, обрящет в ней снисходительность, нежность и свободу истинной жизни. Надо сказать, ибо тщетно было бы сейчас идти на попятный, холод руки, холод тела — это ничто, и горечь прохладного рта, даже если к нему приближаются губы, грозна лишь тому, кто не умеет быть ни горче, ни холоднее, но есть другой барьер, который нас разделяет, барьер мертвой ткани на молчаливом теле, те одежды, которые нужно признать и в которые ничто не обряжено, пропитанные бесчувственностью, с их трупными складками и инерцией металла. Это-то испытание и нужно преодолеть. Утром, когда я вновь увидел ее в этой комнате, она была скорее весела. Оглядев свои руки и ногти, за которыми всегда очень следила, она вдруг, не теряя, однако, хорошего расположения духа, сказала: “Взгляните только, похоже, я, как ребенок, обкусала ногти”. Позже она обнаружила на самом верху лба, уже под волосами, крохотную ранку. С бесконечным умилением смотрел я, как она встает, расхаживает по комнате. Я ни о чем не думал, меня захлестнуло удовольствие просто ее видеть, видеть каждый ее жест, каждое движение. Я был готов наплевать и на свою, и на ее работу, лишь бы каждую минуту она оставалась у меня перед глазами. — 70 —
|