Божественная ирреферентность образовПрибегать к диссимуляции — это значит делать вид, что ты не имеешь того, что у тебя есть. Симулировать — это значит делать вид, что у тебя есть то, чего ты не имеешь. Одно отсылает к наличию, другое — к отсутствию. Но дело осложняется тем, что симулировать не означает просто притворяться: "Тот, кто прикидывается больным, может просто лечь в кровать и убеждать, что он болен. Тот, кто симулирует болезнь, находит у себя ее определенные симптомы" (Литтре). Итак, притворство, или диссимуляция, оставляют нетронутым принцип реальности: разница всегда ясна, она лишь замаскирована. Симуляция же ставит под сомнение различие между "истинным" и "ложным", между "реальным" и "мнимым". Больной или не больной симулянт, который демонстрирует "истинные" симптомы? Объективно его нельзя считать ни больным, ни здоровым. Психология и медицина останавливаются здесь перед истинностью болезни, которую с этих пор невозможно установить. Ведь если можно "вызвать" любой симптом и его нельзя трактовать как естественный факт, то тогда любую болезнь можно рассматривать как такую, которую можно симулировать и которую симулируют, и медицина теряет свой смысл, поскольку знает только, как лечить "реальные" болезни, исходя из их объективных причин. Психосоматика совершает сомнительные пируэты на границе принципа болезни. Что касается психоанализа, то он переносит симптом органического порядка в порядок бессознательного: последнее снова полагает "истинным", более истинным, чем первое, — но от чего бы симуляция должна остановиться перед дверями бессознательного? Почему "работу" бессознательного нельзя "подделать" таким же образом, как любой симптом классической медицины? Сны, например, уже можно. Конечно, психиатрия предполагает, что "каждая форма психического отчуждения имеет особый порядок развертывания симптомов, о котором не знает симулянт, и отсутствие которого не сможет ввести в заблуждение психиатра". Это утверждение (датированное 1865 годом) необходимо, лишь бы любой ценой спасти принцип конкретной истины и избежать проблемы, которую ставит симуляция, — проблемы того, что истина, референция, объективная причина перестали существовать. Что может сделать медицина с тем, что колеблется на самой грани болезни и здоровья, с дублированием болезни в дискурсе, который больше ни истинный, ни ложный? Что может сделать психоанализ с дублированием дискурса бессознательного в дискурсе симуляции, который нельзя больше разоблачить, поскольку он также не является ложным? Что может сделать с симулянтами армия? По обыкновению она разоблачает их и наказывает, исходя из четкого принципа идентификации. Сегодня она может освободить из своих рядов очень ловкого симулянта точно так же, как "истинного" гомосексуалиста, сердечника или сумасшедшего. Даже военная психология избегает картезианской четкости и не решается проводить различие между ложным и истинным, между "поддельным" и аутентичным симптомом. "Если он так хорошо изображает сумасшедшего, то это потому, что он им и является". И здесь военная психология не так уж и ошибается: в этом смысле все сумасшедшие симулируют, и это отсутствие различия является наихудшей разновидностью субверсии. Именно против этого отсутствия различий и восстает классический ум, вооруженный всеми своими категориями. Но это то, что сегодня вновь обходит его с флангов, угрожая принципу истины. После медицины и армии, любимых территорий симуляции, исследование ведет нас к религии и симулякру божественности: "Я запретил в храмах всяческое изображение, ведь Божество, которое одухотворяет природу, не может быть изображено". Вообще-то может. Но чем становится божество, когда предстает в иконах, когда множится в симулякрах? Остается ли оно высшей инстанцией, лишь условно запечатленной в образах наглядного богословия? Или исчезает в симулякрах, которые сами являют свой блеск и свою силу, которые зачаровывает, — наглядность икон заменяет при этом чистую и сверхчувственную Идею Бога? Именно этого боялись иконоборцы, чей тысячелетний спор продолжается и сегодня. Именно из предчувствия этой всесильности симулякров, этой способности их стирать Бога из сознания людей и этой разрушительной, убийственной истины, которую они собой заявляют, — что, в сущности, Бога никогда не было, что всегда существовал лишь его симулякр, или даже сам Бог всегда был лишь своим собственным симулякром, — и происходило стремление иконоборцев уничтожать иконы. Если бы они могли знать, что изображения лишь затеняют или маскируют платоновскую Идею Бога, причин для уничтожения не существовало бы. Можно жить идеей искаженной истины. Но до метафизического отчаяния их довела идея, что иконы вообще ничего не скрывают, что по сути это не образа, статус которых определяет действие оригинала, а полностью завершенные симулякры, непрерывно излучающие свои собственные чары. Поэтому и необходимо было любой ценой изгнать эту смерть божественной референции. Отсюда следует, что иконоборцы, которых обвиняют в пренебрежении и отрицании образов, на самом деле признавали за ними большую силу, в отличие от иконнопоклонников, которые видели в них лишь отображение и удовлетворялись тем, что поклонялись такому филигранному Богу. Можно, однако, рассуждать в обратном направлении, тогда иконопоклонники были наиболее современными и наиболее отважными умами, ведь они под видом проявления Бога в зеркале образов уже разыгрывали его смерть и его исчезновение в Эпифании его репрезентаций (о которых они, возможно, знали, что те больше ничего не репрезентуют, являясь лишь чистой игрой, однако именно в этом и состояла большая игра – они знали также и то, что развенчивать образы опасно, ведь они скрывают, что за ними ничего нет). Таков был подход иезуитов, которые строили свою политику на виртуальном исчезновении Бога и на светском и зрелищном манипулировании сознанием людей, — рассеяние Бога в Эпифании власти — конец трансцендентности, которая служит отныне лишь алиби для стратегии, абсолютно свободной от инфлюэнций и знаков. За пышной барочностью образов прячется серый кардинал политики. Следовательно, ставка всегда была на смертоносную силу образов, смертоносную для реального, смертоносную для собственной их модели, как якобы были смертоносными для божественной идентичности византийские иконы. Этой смертоносной силе противостоит сила репрезентаций как диалектическая сила, очевидная и понятная посредством Реального. Вся западная вера и праведность стали ставкой в этом пари на репрезентацию: что способно открыть глубину смысла знака, что способно обменять знак на смысл и что является ручательством этого обмена — конечно ж, Бог. Но что, если самого Бога можно симулировать, то есть свести к знакам, которые свидетельствуют о его существовании? Тогда вся система теряет вес, она сама становится не более чем гигантским симулякром — не ирреальностью, а симулякром, то есть тем, что уже никогда не обменивается на реальное, а обменивается на самое себя, в непрерывном круговороте без референции и предела. Такова симуляция в своем противопоставлении репрезентации. Репрезентация исходит из принципа эквивалентности знака и реального (даже если эта эквивалентность утопическая, она является фундаментальной аксиомой). Симуляция, наоборот, исходит из утопии принципа эквивалентности, из решительной негации знака как ценности, из знака как реверсии и умерщвления всякой референции. В то время как репрезентация пытается абсорбировать симуляцию, интерпретируя ее как ложную репрезентацию, симуляция охватывает все строение репрезентации, которая сама становится симулякром. Таковы последовательные фазы развития образа: он является отображением некой фундаментальной реальности; он маскирует и искажает фундаментальную реальность; он маскирует отсутствие фундаментальной реальности; он вообще не имеет отношения к какой бы то ни было реальности, являясь своим собственным симулякром в чистом виде. В первом случае образ – положительное явление: репрезентация принадлежит к сакраментальному порядку. Во втором – негативное: порядка порчи. В третьем он играет роль явления и принадлежит к порядку колдовства. В четвертом случае он принадлежит отнюдь не к порядку явлений, но к симуляции. Переход от знаков, которые что-то скрывают, к знакам, которые скрывают, что ничего нет, обозначает решительный поворот. Если первые отсылают к теологии истины и тайны (к которой еще принадлежит идеология), то вторые возвещают эру симулякров и симуляции, когда уже не существует Бога, чтобы распознать своих, и Страшного Суда, чтобы отделить ложное от истинного, реальное от его искусственного воскрешения, потому что все уже умерло и воскрешено заранее. Когда реальное больше не является тем, чем оно было, ностальгия присваивает себе все его значение. Непомерное раздувание мифов об истоках и знаках реальности. Непомерное раздувание вторичной истины, объективности и аутентичности. Эскалация истинного, пережитого, воскрешение образного там, где исчезли объект и субстанция. Неистовое производство реального и референтного, параллельное и превосходящее безумие материального производства: так симуляция входит в фазу, которая непосредственно затрагивает нас - стратегию реального, неореального и гиперреального, повсеместно дублируемую стратегией апотропии*. ---------------------------------- — 2 —
|