Аксиома IV. Всякий знак предполагает для себя того или иного внезнакового, но вполне специфического носителя. Не будем удивляться и этой, казалось бы, очевидной аксиоме. Скажут: как же это возможен язык без языкового аппарата артикуляции? Казалось бы, тут и говорить не о чем. Но мы и здесь будем настаивать на том, что говорить здесь есть о чем и что здесь кроется вполне определенный и притом необходимый предмет для размышления. В самом деле, когда мы что-нибудь говорим кому-нибудь, ведь мы же не думаем о своем языке как органе произношения, о своих губах или зубах, о своем нёбе, переднем, среднем или заднем, или о своей гортани. Зачем же в таком случае в число аксиом знаковой теории языка вводить аксиому о носителях произношения? Однако вводить это нужно и вполне необходимо. Во-первых, знаки могут создаваться вовсе не только одним нашим артикуляционным аппаратом. Когда гремит гром и блестит молния, это тоже нечто значит, тем не менее ни о каком человеческом языке тут нет и речи. Когда раздается громкий звук выстрела или хотя бы торжественного салюта, ведь это тоже нечто значит. Но где же тут человеческая артикуляция? Мало ли лягушек, которые квакают, соловьев или канареек, которые тоже поют; шумов и стуков, гудков и звуков, которые издаются паровозами, электровозами, самолетами и простыми извозчиками, и нигде здесь нет человеческой речи. По крайней мере, артикулированной. Следовательно, указание на то, что знаковая природа человеческого языка требует также и своего, тоже вполне человеческого, носителя, а именно органов артикуляции, уже это одно вовсе не такая пустая истина, она является принципом отличия человеческого членораздельного языка от всяких других шумов, криков, стуков и даже таких, например, членораздельных звуков, которые издает попугай. Одна аксиома о в незнаковом носителе знака имеет гораздо более широкое и даже гораздо более глубокое и специфическое значение. Спросим себя: может ли знак языка быть знаком, если его носитель, его, так сказать, субстанция только и сводится к нему же самому? Ведь если такой знак действительно существовал, то он был бы только знаком вообще, пусть и человеческим, но не имел бы никаких различий внутри самого себя и был бы всегда одним и тем же. Представим себе, что на свете существует только один белый цвет, что все предметы и вещи, все существа и люди, все растения и животные, все человеческие изделия, наконец, вся земля, все реки и небо обладают только одним цветом, а именно неподвижно белым цветом, (77) лишенным всякого различия внутри самого себя. Представим себе, что нет ничего серого, близкого к белому цвету; и нет ничего серого, близкого к черному цвету; и, наконец, уже тем более нет никаких хроматических цветов. Имея такое представление о всеобщей неподвижной и абсолютной белизне, могли бы мы говорить о белом цвете вообще, о тех или других цветах, да и вообще о цвете? .Повторим суждение, которое мы высказали выше: если .что-нибудь есть, оно чем-нибудь отличается от другого; а если оно ничем не отличается ни от чего другого, то оно не имеет никаких свойств или качеств, и можно ли будет в таком случае говорить об его существовании вообще? Ведь придется говорить о том, что не имеет никаких свойств и, следовательно, о том, о чем мы ничего не знаем. Будь это человеческая речь,— не будет ли она мертвой пустотой и непознаваемой бездной? Следовательно, если человеческая речь есть именно человеческая речь, то есть если она что-нибудь значит, она должна быть прежде всего самой собой. А для этого она должна чем-нибудь отличаться от всего другого, так как иначе она не будет иметь никаких свойств или качеств и, в частности, не будет ничего значить и ничего означать, то есть не будет самой собой. Но как же это может быть, чтобы речь оставалась сама собой и чтобы ее знаковая природа была именно знаковой природой, а не пустым и незначащим ничто? — 60 —
|