Привходило потом то обстоятельство, что все вожди евреев были соединены вместе только узами религии; посему если бы кто-нибудь отпал от нее и стал нарушать божественное право каждого, то остальные могли его считать врагом и по праву его подавить. Привходила 3) боязнь перед новым каким-ни-будь пророком; ведь если только какой-нибудь муж праведной жизни показывал некоторыми полученными знамениями, что он пророк, то тем самым он получал верховное право повелевать, как Моисей, именем Бога, ему одному открывшегося, а не только по указанию первосвященника, как вожди. И несомненно, что такие люди легко могли привлекать к себе угнетенный народ и незначительными знамениями убеждать его во всем, чего бы они ни захотели; меж тем, напротив, если управление делами шло правильно, то вождь мог заблаговременно устроить так, что пророк должен был сперва предстать перед его судом, чтобы подвергнуться испытанию: праведной ли он жизни, есть ли у него верные и несомненные знамения своей миссии и, наконец, согласовалось ли с принятым учением и общими законами отечества то, что он говорил якобы именем Бога. Если бы знамения недостаточно отвечали или учение было новым, то можно было бы по праву осудить его на смерть, в противном же случае его принимали только благодаря авторитету и свидетельству вождя. Привходило 4) то, что вождь не превосходил остальных родовитостью и управление государством доставалось ему не по праву крови, но только из уважения к возрасту и доблести. Привходило, наконец, то обстоятельство, что вожди и все войско могли быть одержимы не меньшим желанием войны, чем желанием мира. Ибо войско, как мы сказали, состояло только из граждан; посему вершителями как военных, так и мирных дел были одни и те же лица: кто в лагере был солдатом, тот на площади был гражданином; и, кто в лагере был предводителем, тот в камере был судьей; и, кто, наконец, в лагере был главнокомандующим, тот князем был в городе. Поэтому никто не мог желать войны ради войны, но лишь ради мира и для защиты свободы, и возможно, что вождь воздерживался, насколько мог, от нововведений, чтобы не быть обязанным приходить к верховному первосвященнику и стоять перед ним вопреки своему достоинству. Таковы основания, которые сдерживали вождей в их границах. Теперь следует посмотреть, каким образом народ был сдерживаем; но и это весьма ясно указывают основы государства; ведь если кто-нибудь захочет хоть слегка вникнуть в них, то он тотчас увидит, что они должны были вселить в сердца граждан столь исключительную любовь, что менее всего кому-либо могло прийти на ум предать отечество или отпасть от него, но, наоборот, все должны были быть так настроены, что они скорее претерпели бы самую крайнюю нужду, нежели чужое владычество. Ибо после того как они перенесли свое право на Бога и уверовали, что их царство есть царство Бога и что только они – сыны божьи, а остальные народы – враги Бога, к которым поэтому они были преисполнены самой ожесточенной ненависти (ибо верили, что и это благочестиво, смотри Псалм. 139, ст. 21, 22), то для них ничего отвратительнее быть не могло, чем клясться в верности какому-нибудь чужеземцу и обещать ему повиновение; и они представить себе не могли большего бесчестия и чего-нибудь более гнусного, чем предательство отечества, т. е. самого царства Бога, пред которым они благоговели. Даже идти кому-нибудь только жить вне отечества считалось позором, потому что поклонение Богу, к чему они всегда были обязаны, дозволялось совершать только в одном отечестве: ведь только эта земля считалась святой, остальные же считались нечистыми и оскверненными. Поэтому Давид, будучи принужден идти в изгнание, жалуется Саулу: «Если те, кто восстанавливает тебя против меня, суть люди, то они – проклятые, потому что выключают меня, дабы я не ходил в наследии божьем, но говорят: ступай чтить чужих богов». И по этой же причине ни один гражданин, что здесь особенно должно заметить, не осуждался на изгнание, ибо, кто грешит, тот, конечно, достоин наказания, но не бесчестия. Следовательно, любовь евреев к отечеству была не простой любовью, но благочестием. Оно вместе с ненавистью к остальным племенам настолько подкреплялось и питалось ежедневным богослужением, что должно было стать второй натурой; ведь повседневное богослужение не только было совсем иное (вследствие чего они совсем обособились и совершенно отделились от остальных), но и абсолютно противоположно. Посему от ежедневного, так сказать, порицания должна была произойти постоянная ненависть, прочнее которой не могло быть в сердцах, именно: ненависть, происшедшая от великого благоговения или благочестия и считавшаяся благочестивой; больше и упорнее ее, конечно, и существовать не может. Была и общая причина, по которой ненависть всегда более и более разгорается, а именно: ее взаимность; ибо и язычники в свою очередь должны были питать к ним ожесточеннейшую ненависть. Но насколько все это, т. е. свобода светского государства, благоговение перед отечеством, абсолютное право над всеми остальными и ненависть не только позволительная, но и благочестивая, враждебное отношение ко всем, особенность нравов и обычаев, – насколько, говорю, это способствовало укреплению духа евреев, ради того чтобы они с особым постоянством и доблестью претерпевали все за отечество, – этому весьма ясно учит разум и это засвидетельствовал сам опыт. Они ведь, пока существовал город, никогда не могли жить под господством другого, и потому Иерусалим называли мятежным городом (см. Ездры, гл. 4, ст. 12, 15). Второе государство (бывшее лишь тенью первого, после того как первосвященники захватили и верховную власть) с большим трудом могло быть разрушено римлянами, о чем сам Тацит в книге II «Историй» свидетельствует в следующих словах: «Веспасиан окончил иудейскую войну, оставив осаду Иерусалима – дело тягостное и трудное – скорее по причине характера этого народа и упорства в суеверии, нежели потому, что у осажденных оставалось достаточно сил для перенесения бедствий». Но, кроме этих обстоятельств, оценка которых зависит только от мнения, в этом государстве была другая особенность – сущая твердыня, которая больше всего должна была удерживать граждан от мысли об отпадении и от возникновения в них когда-либо желания оставить отечество, именно: расчет выгоды (ratio utilitatis), составляющей рычаг и жизненный нерв всех человеческих действий. И она, говорю, была особенной в этом государстве. Ибо нигде граждане не владели своим имуществом с большим правом, чем подданные этого государства, которые с князем имели равную часть в земле и пашне. Здесь каждый был вечным господином своей части, ибо если кто-нибудь, принуждаемый бедностью, и продавал свое поместье или поле, то с наступлением юбилея оно должно было вновь восстанавливаться за ним. Подобным образом были сделаны и другие постановления, для того чтобы никто не мог быть лишен своих недвижимых имуществ. Затем, нигде бедность не переносилась так легко, как там, где любовь к ближнему, т. е. к согражданину, должна была соблюдаться с величайшей богобоязнью, дабы иметь в своем Боге милостивого царя. Итак, еврейским гражданам только в их отечестве могло быть хорошо, вне же его для них могли быть величайший вред и бесчестие. Далее, не только для удержания их на отечественной почве, но и для избежания гражданских войн и устранения поводов к раздорам весьма полезно было следующее: никто не служил равному себе, но только Богу и участливость и любовь к согражданину считались за высшее благочестие, которое немало подогревалось общей ненавистью со стороны евреев к остальным народам и, наоборот, со стороны последних к ним. Кроме того, весьма полезна была величайшая дисциплина в послушании, в которой их воспитывали, потому что они должны были делать все на основании определенного предписания закона; им ведь позволялось пахать не когда угодно, но [только] в определенные сроки и годы и вместе с тем одной только породой рабочего скота; точно так же позволялось только определенным способом и в определенное время сеять и жать, и абсолютно жизнь их была непрерывной заботой о послушании (см. об этом в гл. V – о пользе церемоний). Поэтому послушание, после того как они совершенно к нему привыкли, не должно было больше казаться им рабством, но свободой. Отсюда также должно было следовать, что каждый желал не запрещенного, но предписанного. Этому немало также способствовало, по-видимому, то, что в известные времена года они обязаны были предаваться отдыху и веселью, повинуясь не влечениям сердца, но Богу от всего сердца. Трижды в году они были гостями у Бога (см. Второзак., гл. 16); в седьмой день недели они должны были прекращать всякий труд и предаваться покою; кроме этих, были назначены и другие дни, в которые благопристойные удовольствия и пиршества не то что допускались, но предписывались. И я не думаю, что можно выдумать что-нибудь действеннее этого для того, чтобы привлечь сердца людей, ибо ничем сердце более не полонится, как радостью, происходящей от благоговения, т. е. от любви и удивления одновременно. Это все не могло также стать для них привычным и скучным, ибо служение, назначенное для праздничных дней, происходило редко и разнообразно. К этому присоединилось величайшее почтение к храму, которое они всегда весьма свято сохраняли из-за особенного в нем богослужения и всего того, что они обязаны были соблюдать, прежде чем кому-нибудь позволялось в него войти; даже нынешние евреи не без великого ужаса читают об известном постыдном поступке Манассии, именно об установлении им идола в самом храме. Также и к законам, которые весьма свято сохранялись во внутреннем святилище, у народа было не меньшее почтение. Поэтому народного ропота и предрассудков здесь нисколько не должно было бояться, ведь никто не смел высказать суждений о божественных вещах, но они должны были, нисколько не советуясь с разумом, повиноваться всему, что им приказывалось на основании авторитета божественного ответа, полученного в храме, или закона, установленного Богом. — 98 —
|