Однако, вне всякого сомнения, если чаще всего эти суверены разврата к своей выгоде концентрируют в себе всю полноту классового неравенства, то это не более чем историческое обстоятельство, в котором Сад не отдавал себе отчета в своих оценочных суждениях. Он в совершенстве распознал, что власть в эпоху, когда он писал, есть категория социальная, что она вписана в организацию общества, будь то до- или послереволюционного, но он к тому же верит, что власть (как, впрочем, и одиночество) — не только состояние, но выбор и завоевание, что лишь тот могуществен, кто сумеет стать таковым посредством своей собственной энергии. На самом деле его герои рекрутированы из двух противоположных кругов: самого верхнего и самого нижнего, из наиболее привилегированного класса и класса наиболее притесняемого, из великих мира сего и из самых низких подонков. И те, и другие в качестве отправной точки обнаруживают нечто предельное, что им и благоприятствует: предельность нищеты оказывается столь же мощной пружиной, как и головокружение от удачи. Когда являешься какой-нибудь Дюбуа или Дюран, восстаешь против законов, потому что находишься настолько ниже их, что просто не можешь им следовать и не погибнуть. А когда ты — Сен-Фон или герцог де Бланжи, ты настолько выше законов, что тебе нельзя им подчиниться и при этом не захиреть. Вот почему в произведениях Сада апология преступления опирается на противоречащие друг другу принципы: для одних неравенство есть природный факт, некоторые люди необходимо являются рабами и жертвами, у них нет никаких прав, они — ничто, по отношению к ним все дозволено. Отсюда и все его неистовые хвалы тирании, все политические установления, предназначенные сделать невозможным ни при каком раскладе реванш слабого и обогащение бедного. «Намерения природы таковы, — говорит Верней, — что в них непременно наличествует некий класс индивидуумов, в полной мере подчиненных другим по причине своей слабости и своего происхождения». — «Закон писан не для народа… Суть каждого мудрого правления — чтобы народ не захватил власть у сильных мира сего». И Сен-Фон: «Народ будет содержаться в рабстве, чтобы он никогда не смог посягнуть на владычество богатых или попытаться преуменьшить их собственность». Или еще: «Все то, что называют преступлениями либертинажа, может подвергаться наказанию лишь в рабских кастах». Мы тут, вроде бы, оказываемся перед лицом самой безумной теории самого абсолютного деспотизма. Но вдруг перспектива меняется. Что говорит Дюбуа? «Всех нас природа породила равными; если року угодно расстроить этот первичный замысел общих законов, на нашу долю выпадет исправить его капризы и вернуть себе, используя всю нашу ловкость, присвоенное сильнейшими. В то время как наша добросовестность, наше терпение послужат лишь преумножению наших оков, преступления наши станут добродетелями, и мы были бы совсем простофилями, если бы отказались от них, чтобы чуть уменьшить взваленное на нас иго». И она добавляет: бедным одно только преступление открывает двери в жизнь; злодейство есть возмещение несправедливости, так же как кража — это месть неимущих. Итак, теперь ясно различаешь: равенство, неравенство, свобода угнетения, восстание против угнетателя — всего лишь чисто временные аргументы, которыми, следуя различию в социальном статусе, утверждается право садовского человека на власть. Вскоре, к тому же, разница между теми, кому преступление необходимо, чтобы существовать, и теми, кто наслаждается существованием лишь посредством преступления, стирается. Дюбуа становится баронессой. Дюран, низкопробная отравительница, возвышается над княгинями, которых Жюльетта без колебаний приносит ей в жертву. Графы превращаются в главарей банд, в разбойников или же содержателей постоялых дворов, чтобы лучше обирать и убивать простаков. И наоборот, большинство жертв либертинажа выбраны среди аристократии, нужно, чтобы они были благородного происхождения, и именно графине, своей матери, возвещает с высокомерным презрением маркиз де Брессак: «Твои дни принадлежат мне, ну а мои священны». — 29 —
|