В такой реакции нет ничего необыкновенного, скорее, было бы необыкновенным, если бы мы лицемерно реагировали иначе. Никогда и никто не делал из физической этики материалистов таких парадоксальных выводов, как Сад. Гольбах, Гельвеций и Ламетри еще простодушно надеялись примирить физическую этику с чисто нравственной реформой человеческого существа, Сад же проникся убеждением, что эта этика с необходимостью вызывает к жизни принципиально новые тела, разрушающие не только известные тогдашним физиологам организмы, но и все возможные организмы вообще. Речь, понятно, идет о несобственных телах, для которых «моими» делаются принципиально все органы других, на которые почему-то — это у Сада великое неизвестное — направляется вектор моего желания[1]; но и, наоборот, я уступаю «свои» органы всем возможным другим. Более того, они принадлежат исключительно им. Т. е. с физической этикой у Сада оказывается сопряженной вовсе не обычная моральная реформа, а гигантская человеческая мутация, телесный катаклизм. Неверно, впрочем, полагать, что все творчество Сада располагается под знаком этого катаклизма; у него есть стили письма, — например, все его обильное театральное наследие, переписка, сборник новелл «Преступления из-за любви» и т. д., — на которые указанный катаклизм отбрасывает лишь довольно слабый отблеск. Не потому ли почти все интерпретаторы, точнее, экзегеты Сада либо вообще проходят мимо этих текстов, либо ограничиваются тем, что разбирают сам этот отблеск? Слишком велик заключенный в запретном плоде соблазн. В результате база истолкований Сада сужается до примерно двух третей из тридцати томов его опубликованных сочинений: ее составляют все три версии «Жюстины», «Жюльетта», «Философия в будуаре» и, конечно же, шедевр Сада сточки зрения его неприемлемости, «120 дней Содома». (Думается, что сам позаимствованный из филологии термин «истолкование» применим к текстам Сада с большими оговорками, ибо трудно говорить о филологической трезвости по отношению к романам, главным свойством которых является как раз опьянять.) Эти тексты эротизуют интерпретатора. Пока провокационная стратегия Сада оправдывает себя, разделяя пишущих о нем на сообщников и врагов, никакого научного садоведения, если иметь в виду Сада-писателя, не существует, и есть основания сомневаться в том, что оно вообще возможно. Создается впечатление, что попытки литературоведения растворяются в пустоте, составляющей сердцевину творчества Сада, то главное, что он хотел до нас донести. К человеческой культуре он относился с таким суверенным презрением, что никакому культурному продукту не удается сделать это презрение предметом своего анализа. Ведь для этого его надо было бы предварительно приручить[2]. — 2 —
|