Большим утешением для К. Н. была высокая оценка его идей и всего его творческого дела со стороны замечательного писателя, принадлежащего уже новому духу, – В. В. Розанова. Розанов понял Леонтьева иначе и глубже, чем его до сих пор понимали. «Строй тогдашних мыслей Леонтьева, – говорит Розанов, – до такой степени совпадал с моим, что нам не надо было сговариваться, не надо было договаривать до конца своих мыслей: всё было с полуслова и до конца, до глубины, понятно друг в друге». Так никто ещё не воспринимал К. Н. и не говорил о нем. Лишь в начале XX века явилось поколение людей, способных оценить К. Леонтьева так, как не способны были его оценить люди времени Каткова, Аксакова, Победоносцева, С. Рачинского и др. В одном только Розанов расходится с К. Н. К. Н. – аристократ, барин. Розанов – демократ, «учитель уездной гимназии». Розанова возмущает восхищение К. Н. перед типом Вронского. Но Розанов мог уже понять эстетизм К. Н. и сложность его религиозной драмы. Он даёт блестящую характеристику К. Н., в которой что-то угадывается в его необычайной личности, но угадывается не вполне и не до конца. «Великий эстетик и политик, – пишет Розанов в первой своей статье о Леонтьеве, – он видел в истории волнующиеся массы народов, их любил, ими восхищался; но, только эстетик и политик, он не заметил вовсе святого центра их общего движения, который незримо ведет, охраняет, поддерживает идущих. Он только различал бредущие толпы, натуралистические стада „человеческих голов“, и всё, замеченное им здесь, – точно, верно, научно; но есть и остался ему неизвестен в темном киоте святой образ, который и избрал эти толпы, и ведет их к раскрытому и ожидающему шествия храму; и всё то, что он так любил в истории, эти блестки свеч, волнующиеся хоругви, курящийся к нему дым, – существует вовсе не силою красоты в них, но долгом служения своего и своего предстояния маленькой черной иконке. Отсюда, из этого странного, почти языческого забвения, вытекает третья особенность нас занимающего писателя – чрезмерное преобладание в нём отрицания над утверждением, отвращающегося чувства над любовью, надеждою, порывом. Эстетическое начало есть, по существу своему, пассивное; оно вызывает нас на созерцание, оно удерживает, отвращает нас от всего, что ему противоречит; но бросить нас на подвиги, жертву – вот чего оно никогда не может. Люди не соберутся в крестовые походы, они не начнут революции, не прольют крови... из-за Афродиты Земной. И её одну знал и любил истинно К. Леонтьев. Афродита Небесная, начало этическое в человечестве, – вот что движет, одушевляет, покоряет человека полно; за что он проливал и никогда не устанет проливать кровь. Леонтьев не имел в будущем надежд; но это оттого, что, заботясь о людях, страшась за них, он, в сущности, не видал в них единственного, за что их можно было уважать, – и не уважал. Слепой к родникам этических движений, как бы с атрофированным вкусом к ним, он не ощущал вкуса и к человеку – иного, чем какой мог ощутить к его одежде, к красоте его движений... Странная пассивность всех отношений к действительности – что зовут его „реакционерством“ – была уже естественным плодом этого. Любить сохранившиеся остатки красоты в жизни, собрать её осколки и как-нибудь сцементировать – это было всё, к чему он умел призывать людей». Характеристика блестящая, но не вполне верная. В ней противопоставляется демократическое чувствование жизни и истории чувствованию аристократическому. У К. Н. было своеобразное аристократическое моральное отношение к жизни и истории, он не был только эстетом-аморалистом. Его доброе и участливое отношение к окружающим людям, к близким опровергает аморалистическое истолкование его личности. Он видел душу индивидуального человека, любил её и заботился о ней. Это недостаточно принимают во внимание о. К. Агеев и С. Булгаков, неожиданно сошедшиеся в некоторых своих оценках Леонтьева. Закржевский пытается даже по-модному изобразить его сатанистом, что совсем уже неосновательно. К. Н. был жесток в своей политической философии, но не в жизни. Он очень нуждался и бедствовал, но был щедр и всегда готов прийти на помощь людям. Он любил брать на своё попечение. У него были «дети души» – слуги Варя и Николай, к которым он относился с трогательной заботой. Письма его наполнены любовным вниманием к интимной жизни Вари и Николая. Он входит в их мелкие заботы, он женит их, страдает их страданиями. У него было исключительно хорошее отношение к слугам как к членам семьи. Вообще была деятельная любовь к ближнему. Он веселился, мучился, радовался и горевал за близких. У К. Н. совсем не было той притупленности чувств в отношении к человеческим радостям и страданиям, которая свойственна упадочному эстетизму. Он – страстный человек, исполненный сочувствия и внимания к отдельным человеческим душам. У него было очень доброе, терпеливое, сочувственное отношение к своей полоумной жене, от которой ему много пришлось страдать. Он предпочитал её другим женам и покорно нёс ниспосланное ему испытание, видя в этом высший смысл. Его мучила грязь жены. Это нелегко было выносить ему, зажмуривавшему глаза, когда он брал спичку и видел грязные ногти. До конца оставался он эстетом, но в нём сильна была и религиозная мораль. «Я бы мог, – пишет он Александрову, – привести Вам из собственной жизни примеры борьбы поэзии с моралью. Сознаюсь, у меня часто брала верх первая, не по недостатку естественной доброты и честности (они были сильны от природы во мне), а вследствие исключительно эстетического мировоззрения... И если, наконец, старея, я стал (после сорока лет) предпочитать мораль поэзии, то этим я обязан, право, не годам, не старости и болезням, но Афону, а потом Оптиной... Из человека с широко и разносторонне развитым воображением только поэзия религии может вытравить поэзию изящной безнравственности ». И дальше он пишет: «Поэзия жизни обворожительна, мораль очень часто – увы! – скучна и монотонна... Вера, молитва, Церковь, поэзия религии православной, со всей её обрядностью и со всем аскетическим «коррективом» её духа , – вот единственно средство опоэзировать прозу семейной жизни». Это обнаруживает очень серьезный нравственный характер в К. Н., огромную духовную работу и духовное борение. «Люблю я, грешный, всё земное прекрасное; но уже дожил до того, что и не умею уже предпочитать небесному, когда есть возможность выбора!» Моральное сознание К. Н. было трансцендентное, а не имманентное, не автономное. И он эстетически оправдывал эту трансцендентную мораль. Это – моральное сознание, не только глубоко противоположное моральному сознанию Канта и Толстого, но и моральное сознание не вполне христианское. Это – определённый моральный тип, а не тип аморальный, как хотят, по-модному, изобразить Леонтьева. Но Леонтьев, действительно, мало чувствовал внутреннюю душевную жизнь народных масс в истории. Его аристократическому сознанию массы представлялись материалом. В этом Розанов прав. — 43 —
|