214 больного с его недугом и со стороны врача, изгоняющего этот недуг. Нервные болезни требуют совместных усилий врача и больного. Именно в это время рождается тот мир символов и образов, в котором врач вскоре торжественно начнет свой первый диалог с больным. Начиная с этого момента на протяжении всего XVIII в. развивается новый тип медицины, основополагающим элементом которого становится пара врач — больной. Именно этот союз двух людей, общающихся между собой через посредство воображаемого, перестраивает на новых основаниях весь мир безумия. Тяжкий труд, объединяющий врача и больного, — все эти жароповышающие или жаропонижающие курсы, укрепляющие или расслабляющие средства, — труд, реализующий схемы воображаемого, позволяет проявиться таким патологическим формам, которые никоим образом не вписываются в существующие классификации. Однако именно в пределах этих форм — пусть и преходящих — осуществлялась подлинная работа научного знания. * * *Вернемся к нашей отправной точке. С одной стороны, мы имеем сознание, притязающее на прямое, неопосредованное — не опосредованное даже дискурсивным познанием безумия, — узнавание безумца; с другой — науку, претендующую на то, чтобы выстроить все формы безумия, со всеми признаками, в которых проявляется его истина, согласно единому, предусматривающему все возможности плану. Между ними — ничего, пустота; почти осязаемое в своей очевидности отсутствие безумия в форме общей и частной одновременно, в виде той стихии реальности, где безумцы могли бы обрести свое “я”, в виде той глубинной почвы, откуда прорастали бы, в своем удивительном своеобразии, признаки помешательства в рассудке. Если понимать душевную болезнь как естественную среду помешательства, как опосредующее начало между безумцем, доступным чувственному восприятию, и слабоумием, подвергаемым анализу, короче говоря, как связь безумца с его безумием, — то в классическую эпоху душевной болезни не существовало. Безумец и безумие чужды друг другу; истина каждого из них содержится в нем самом и как бы изъята у другого. Неразумие есть прежде всего именно этот отличающий эпоху рассудка глубочайший раскол, в котором безумец и его безумие отчуждаются друг от друга и становятся друг для друга чужими. Таким образом, уже в этой пустоте нам может открыться неразумие. Впрочем, разве изоляция не была его институциональным вариантом? Разве не простиралось пространство изоляции, безразличного, единообразного исключения из сообщества, между безумцем и 215 безумием, между непосредственным узнаванием и отложенной во времени истиной — иными словами, разве не совпадали ее границы в социальных структурах с границами неразумия в структурах знания? — 197 —
|