Гердер надеялся, что образованные евреи покажут, что они в большей степени свободны от предрассудков, так как «еврей свободен от некоторых политических представлений, от которых нам очень трудно или невозможно избавиться». Протестуя против присущей эпохе привычки «предоставлять новые торговые привилегии», он указывал на образование как на истинный путь эмансипации евреев от иудаизма, «от старых и гордых национальных предрассудков… от привычек, не согласующихся с нашим временем и укладом» и способных служить «развитию наук и всей культуры человечества».[104] Приблизительно в это же время Гёте в рецензии на одну книгу стихотворений писал, что ее автор, польский еврей, «не достиг большего, чем какой-либо христианин etudiant en belles lettres», и сетовал, что там, где ожидал найти нечто подлинно новое, нечто, выходящее за пределы мелких условностей, он обнаружил обычную посредственность.[105] Вряд ли можно преувеличить значение разрушительного вляния этой чрезмерной доброй воли на вновь вестернизированных, образованных евреев, а также воздействия, которое она оказала на их социальную и психологическую ситуацию. Они не только столкнулись с деморализующим требованием стать исключением по отношению к своему собственному народу, признать «резкое отличие между собой и другими», а также просить о том, чтобы подобное «отделение… было легализовано» правительствами.[106] От них даже ожидали того, чтобы они стали исключительным образчиком человечества. А поскольку лишь такое поведение, а не обращение того же Гейне служило «истинным входным билетом» в культурное европейское общество, что еще оставалось этим и будущим поколениям евреев, как только предпринимать отчаянные усилия с тем, чтобы никого не разочаровать?[107] В течение десятилетий в начале этого процесса вхождения в общество, когда ассимиляция еще не стала традицией, которой слепо следуют, а была чем-то достигаемым немногими и исключительно одаренными индивидами, она действительно срабатывала очень хорошо. В то время как Франция была страной политической славы для евреев, первой страной, признавшей их гражданами, Пруссии, казалось, суждено было стать страной, где они достигнут социального блеска. Просвещенный Берлин, где Мендельсон установил тесные связи со многими знаменитыми людьми своего времени, был только началом. Его связи с нееврейским обществом во многом еще напоминали узы учености, которые объединяли еврейских и христианских ученых почти во все периоды европейской истории. Новым и неожиданным элементом было то, что друзья Мендельсона использовали эти отношения не в личных, а в идеологических и даже политических целях. Он сам открыто отмежевывался от всяких подобных сокрытых мотивов и неоднократно выражал свое полное удовлетворение условиями, в которых ему приходилось жить, как если бы предвидел, что его исключительный социальный статус и свобода имели отношение к тому обстоятельству, что он по-прежнему принадлежал к «низшим обитателям владений (прусского короля)».[108] — 69 —
|