неоценимыми, любезными богу и избранными, чем самый аффектированный примерный ученик вальдцельской школы. Одни глумились надо мной и хлопали по плечу, другие отвечали на мою чуждую им касталийскую сущность открытой, ярой ненавистью, которую низкие люди всегда питают ко всему возвышенному и которую я решил принять как отличие. Дезиньори прервал свой рассказ и посмотрел на Кнехта, проверяя, не утомил ли он его. Он встретил взгляд друга и прочел в нем глубокое внимание и симпатию, которые подействовали на него благотворно и успокаивающе. Он видел, что собеседник захвачен его исповедью, слушает не так, как слушают пустую болтовню или даже занимательную историю, а крайне сосредоточенно, с тем исключительным вниманием и отдачей, как это обычно бывает при медитации, причем с чистейшей искренностью и добротой, выражение которой в глазах Кнехта его тронуло, таким сердечным, почти детским оно ему показалось; его изумило это выражение в лице человека, чьим многогранным повседневным трудом, чьей мудрой распорядительностью и авторитетом он восхищался сегодня весь день. И он продолжал с облегчением: -- Я не знаю, была ли моя жизнь бесполезной, простым недоразумением, или же она имела смысл. Если смысл и был, он заключался в том, что конкретный человек, человек нашего времени, на себе познал и пережил самым ощутимым и болезненным образом, насколько Касталия отдалилась от своей родной страны, или, скажем, наоборот: насколько наша страна стала чужой, изменила своей благороднейшей Провинции и ее духу, какая пропасть разделяет у нас тело и дух, идеал и действительность, как мало они друг друга знают и желают знать. Если у меня и была в жизни задача, был идеал, он состоял в том, чтобы — 463 —
|